Паладины госпожи Франки
Шрифт:
Третье. Самое потаенное. Я ведь ее исповедую. Хотелось бы обиняком и — пусть в общих чертах — повыспросить моего предшественника на этом поприще: неужели и отцу Антони открывались те же сверхразумные, невыразимые словом глубины? И не страшился он — или, быть может, просто однажды в год на Пасху замыкал свой мирской слух, как мы все, если не хотим сойти с ума перед тем, что иные изливают нам в ухо и в душу? Скорее всего, последнее. Хотя что гадать, если он имеет двойное право ничего мне не выдавать, как священник и как «низший доман» Юмалы — доману Зеркала…
И еще хотел бы я знать: помнит ли сама Кати о своих перевоплощениях, когда выныривает из глубин своей сущности и вновь становится обычной земной женщиной? Я
Ну, вот они и съехались наконец — моя Франка и Даниэль, герцог и герцогиня, у которых от сиятельности — лишь нарядная одежда и свита: за нею ведутся к Тебе девы, подруги ее. Извечный повод для соблазна: ведь мне приходится вытрясать души и этих вертихвосток, а помимо того — преподавать им обоюдно трудные уроки. Юмала решила, что я обучу их всех особой науке гябров. Видать, кроме меня опять некому…
Ура! Они сходят с седел, целуются и напоказ всему вольному городу Гэдойну заключают друг друга в объятия.»
Рассказ Френсиса
«У нас целый ворох новостей — то ли домашних, то ли дворовых, то ли дворцовых. Начнем с того, что нашего полку рыцарей госпожи Франки прибыло. Яхья вырос, прицепил к себе шпагу и вообразил, что ему сам черт не брат. Я мысленно извиняюсь перед ним, что представил его в моих устных заметках смазливым. Это по-настоящему красивый юноша: статный, с пружинящей поступью леопарда, чернокудрый, смуглый — и сероглазый, как многие гябры. Такие глаза удивляли меня, помнится, на лице Идриса. Однако Яхья глядит своими очами зорко и многое видит — хотя и застит ему весь мир красота его светлой госпожи, в которую он влюблен безнадежно.
Вторая новость. Оказывается, и он, и Ноэминь откуда-то знают нашего отца Леонара, неудавшегося иезуита и духовника на все руки. Более того: иудеечка смотрит на него так же алчно, как Яхья на герцогиню. Я-то еще попервоначалу изумлялся, как же наш Лев терпит около себя двоих юных нехристей! А это он себе жизнь рядом с Ноэми облегчал…
Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказалось, что он, не в пример иным нашим пасторам, не только веротерпим, но и по-своему (на простонародный манер) учтив и даже довольно умен. Я постоянно натыкался на него в закоулках герцогской великой барахолки, пока не обнаружил, что он здесь и живет. Видимо, атмосфера дома госпожи Франки была для него слишком пряной, а отделиться не было денег. И вот он наперегонки со мною и господином Даниэлем изучал его имущество: то перебирал ссохшиеся кожаные узлы перуанских кипу, то оглаживал толстыми своими пальцами полированное золото египетских статуэток, то подносил к глазам обрывки пергаментов. Постепенно мы трое сдружились, но особым образом: спорили до умопомрачения, особенно я и Лео.
— Ваша невинная протестантская мордашка вызывает у меня усиленное мыслеотделение, — ухмылялся он, бывало. — Вы закольцевали себя парой-тройкой религиозных прописей и даже не понимаете, что и живы-то противоборством с папистами. А мы хитры и непрестанно обновляемся за счет ваших идей.
— Если не сжигаете тех, кто их проповедует, — парировал я.
— Ну, Кальвин был и сам куда как горазд зажигать костры. Вы козырнете Яном Гусом — мы вам под нос Мигеля Сервета. А что проку? Гнусно и то, и другое в равной мере.
— Но религиозные войны ведете в основном вы, католики, — отбивался я.
— Скажете тоже. Государи, вот кто их развязывает — и заканчивает захватом чужих территорий. Чистейшие политические амбиции под жиденьким религиозным соусом. Когда людям становится интересен Бог иноверца, а не его владения, этот интерес бескорыстен, молодой человек.
Я обиделся (он меня старше года на два ото силы).
— А что такое тогда ересь, против которой сражаются католики, если не чуждые им представления о вере?
— Чуждые им представления о человеческом достоинстве и о земном устроении. Некто ухватил клочок Великого Откровения, какой ему приглянулся, сделал себе стяг и размахивает им, будто ему дана вся совокупность великого Знания. И еще других понуждает с ним соглашаться, а главное — пытается среди этих других воплотить свой идеал Господня Царства. Поверьте мне, самый основополагающий и самый страшный вид ереси — деятельная. Попытка создать новый рай на Земле, вопреки словам Христовым, что Его царство не от мира сего.
— Почему? Разве не естественно для человека бороться с несправедливостью и неправедностью и разве воплощение Царства Божия — не апофеоз этого сражения?
Он уселся поудобнее и начал рассуждать:
— Видите ли, юноша (ох, опять!), христианский способ ведения хозяйства при всей чистоте тех, кто ему следует, не очень плодоносен. Чтобы вчерашний раб, нынешний раб по складу духа своего — усердно трудился, нужно стрекало, а его-то прежде всего и удаляют при устройстве таких коммун, городских и деревенских. Народец же подбирается в них хотя и праведный, но не чересчур благой: в такие места стекаются обиженные, беглые, бунтари и исступленные искатели правды, которые насиделись по тюрьмам. Словом, бродильное начало. И вот тогда либо вместо естественной погонялки, желудочного интереса, — главарю или религиозному вождю приходится выдумывать что-то карательное, либо начинается грабеж соседей под любым предлогом: что они завоеватели и угнетатели… сами еретики… крестятся не через то плечо… под носом не кругло… И вот вам, пожалуйста, разгул страстей, который, слава Богу, если вскоре оборачивается против тех, кто его развязал. И ведь так всегда: война с земным во имя Неба, с реально воплотившимся во имя красивой идеи и хула на мир, который, как-никак, есть творение Божье, — вечно рождает ненависть к тому мироустройству, которое ныне поддерживает жизнь людей в государстве, и причем сносно поддерживает, хотя и не слишком-то праведно.
— Откуда вы всё это знаете?
Он снова хмыкнул и растянул рот в улыбке до ушей.
— А по кипу прочел. Знаете, мой ангельчик, в древнем государстве инков ого-го когда еще додумались до того, что труд есть земное божество. Сам их Инка, верховный правитель, в поле пахал — правда, один-единственный раз в году и в качестве особого праздника. Всё их общество как бы разыгрывало грандиозный и бесконечный спектакль с отлаженными ролями. Человеку изначально доставалась некая ступень на лестнице, и если он с нее не сходил, он мог быть спокоен за свое будущее и за то, что Белые Инки обеспечат его дряхлость. Люди возделывали поля, ткали шерсть маленьких безгорбых верблюдов, плавили золото, приручали орлов — торить путь огромным воздушным змеям, на которых перевозили груз. В армии они собирались лишь затем, чтобы возводить величественные храмы, которые служили им и «летописью в камне». И так шло столетиями, однообразно и точно, как Нюрнбергские часы.
— А потом?
— Ну, вы же знаете. Власть захватил энергичный владетель, который и Инкой-то не был, некто Атауальпа; естественно, повыбил всю ранее правившую династию, кроме одного мальчика. Мальчик-то всё и описал, но уже по-испански. Ибо вслед пришел Писарро, сжег узурпатора, окрестил и инков, и кечуа, и аймара — все тамошние народы и кланы. У новых хозяев хватило ума не ломать часы, но пружина в них куда раньше стала не та. Кому знать, как не мне: мои иезуиты же и устрояли такие малые христианско-инкские государства внутри государства. Создавали плантации сельскохозяйственных редкостей, развивали духовность, и не только религиозную, но и светскую, поощряли таланты, из кожи вон лезли, а все была скука смертная. И передовое миросозерцание не вывезло: как ни крути, а полный конец вышел уравновешенному земному раю!