Память сердца
Шрифт:
Когда свистели пули, нужно было закрывать глаза, как это делала мать, и ожидать с замиранием сердца: сейчас убьет тебя пуля!.. Вот сейчас!
Однажды Таня спросила:
— Мама, ты ведь слабая?
— Слабая… очень…
— Как же ты все еще жива?
— Не знаю… Однако я умерла бы уж, если бы не ты… Я давно бы умерла, конечно, если бы не ты!..
Таня поняла это так: если бы ты не была еще слабее, чем я… Нужно было бодриться, нужно было стараться жить во что бы то ни стало, чтобы куда-то в безопасное вывести ее, Таню.
Вспомнились какие-то болота, видные в окно вагона рано утром, и как в эти болота, обстреливая их поезд, шлепнулись одна
— А мама спит себе, спит!
Прошептала же так она потому, что очень часто сама спала крепчайшим сном во время грохочущей перестрелки, о которой узнавала уже потом, проснувшись, от матери, говорившей устало, но радостно:
— А ты себе спала, маленькая, спала!
Очень ярко запомнилось, как в вагон к ним однажды вскочила какая-то женщина, которой никто не помог поднять на подножку двоих детей-мальчиков. Поезд рванулся вперед, а дети остались на станции. Женщина тут же хотела выпрыгнуть из вагона, ее остановили. Но как она все рвалась к двери, к окну, в каком была она страшном неистовстве и как все-таки соскочила на тихом ходу, скатилась с песчаной насыпи, поднялась и потащилась назад, хромая, может быть переломив ногу, не одернув даже завороченного зеленого платья, — этого не могла забыть Таня.
Когда при помощи английских броненосцев Крым снова был занят в июне белыми, Серафима Петровна не могла отсюда выбраться: эвакуация была спешная, она же лежала больная, и Таня, должно быть в августе (продавали уже виноград), снова увидела тот самый, во всем потревоженном русском мире тишайший уголок, в котором жили они года два назад на одной даче с Даутовым.
Однако ни Степана Иваныча, ни Дарьи Терентьевны не оказалось: они уехали, продав свой домик какому-то рыбаку Чупринке, и вот около домика сушились сети, а вдоль стен, высоко над крышей, чтобы не достали кошки, чернобровая, суровая, загорелая женщина в синем платке развешивала вялить нанизанную гирляндами на длинную тонкую бечевку узенькую рыбку, чуларку — мелкую кефаль. Козы Шурки тоже не было, а там, где цвела петунья, теперь раскинула жесткую плеть с широкими листами тыква, и видно было, что никто ее не сажал, — выросла самосейкой.
Таня помнила (и очень этому удивилась), что матери очень хотелось поселиться в своей прежней комнате, но чернобровая рыбачиха оглядела ее подозрительно и отрезала:
— Мы комнатей не сдаем… У нас комнаты не сдающие, а для себя.
Уходя, мать сказала Тане:
— Все теперь стали умные, — и эта баба тоже. Видит, что платить нам нечем…
— Совсем нечем?— не поверила Таня.
— Конечно, нет денег… И взять их негде…
Но выставочно-голодный вид бывшей учительницы все-таки разжалобил кое-кого и здесь: она нашла уроки. Платили ей хлебом и молоком… Комнату кто-то дал им бесплатно в совершенно пустом большом доме, брошенном бежавшими хозяевами. Дом этот стоял отдельно, затененно, в старом парке. Комнаты в нем были высокие, без мебели, очень гулкие. Такое громкое жило здесь эхо, что мать и дочь говорили полушепотом, чтобы его не будить.
Таня шептала матери:
— Я тут боюсь!
Лицо матери — такое маленькое — начинало морщиться в виноватую улыбку, и она отвечала тихо:
— С людьми горе, а без них вдвое… Я и сама тут боюсь…
— Уйдем отсюда! — предлагала дочь.
— Куда же идти, дурочка? — отзывалась
Когда она уходила на уроки, Таня оставалась одна в доме; стерегла дом. В первые дни стерегла она его так: залезала на складную кровать, на которой они спали вдвоем, и так сидела, отвернувшись от окон, пока не приходила мать! Но потом привыкла и возилась уже около дома одна, в большом парке. Иногда в этот парк приходили неспешащие люди с топорами и рубили деревья. Таня знала, что она должна была запрещать им это, но, подумав, она шептала: «Пусть рубят, что ж…» — пожимала плечами, вздыхала и махала рукой безнадежно.
К зиме мать получила место кассирши в бакалейном магазине и перебралась поближе к магазину, в центр города. Тут было много детворы, и Таня научилась приказывать, изобретать игры и в них верховодить. Среди сверстников она была слишком много испытавшей, чтобы не считать себя старшей. Что же касалось взрослых людей, то она видела их слишком много, чтобы не глядеть им теперь в глаза прямо и смело. Иным этот прямой и пристальный детский взгляд казался дерзким.
Отец Тани, землемер, утонул, переходя ночью реку в то время, когда только что тронулся лед. Она его не знала, — ей было тогда меньше года. По странной случайности у Серафимы Петровны не осталось даже и фотографической карточки мужа, но она говорила, что Таня плотнеет и тем становится похожей на отца.
Зато часто рассматривала Таня бережно хранимую матерью карточку Даутова, а однажды мать сказала дочери:
— Ты знаешь, Танек, я случайно узнала, что Даутов-то… командует целым большим отрядом красных!
— Где командует? Здесь? — живо спросила Таня.
— Не здесь, конечно, что ты!.. Под Воронежем… Переодеться военным — это он мог, разумеется, но быть военным… вот уж я от него не ожидала!
И Таня видела, что мать как-то очень оживлена; место в газете, где говорилось о Даутове, красном командире, отчеркнула синим карандашом, а газету свернула и спрятала в книгу рядом с очень знакомой карточкой.
Много времени отнимала касса в магазине, и Таня помнила, как тогда поразили ее впервые локти матери: когда она облокачивалась ими на стол, они остро загибались кверху, как носки китайских туфель. Такие локти у всякой другой, не у матери, показались бы неуживчиво злыми. Таня присматривалась к этим колючим локтям и спрашивала недовольно:
— Когда же ты, наконец, поправишься, мама? Даже смотреть страшно!
На это мать, облизнув сухие, очень тонкие губы, отвечала убежденно:
— А вот ты бы поднималась скорей!.. Как только ты поднимешься, я возьму и помру.
— Значит, ты никогда, никогда не поправишься?
— Разумеется, я какая была, такая и буду… А потом помру…
В феврале двадцатого бакалейный магазин прикрылся, и тогда в первый раз мать пошла в гимназию. Но ее голодный вид здесь не помог ей. Упитанный директор, довольно молодой еще доктор философии гейдельбергского университета, бритый человек с дюжим носом, сказал ей высокомерно:
— Вы словесница?.. Та-ак-с!.. Место вам?.. У нас, знаете ли, шесть столичных профессоров, имеющих крупные имена в науке, на местах преподавателей!.. У нас бывшие директора, действительные статские советники, на местах надзирателей!.. А вы… вы захотели места!.. Притом, если бы даже и было место, — гимназия у нас смешанного типа, — я-я-я совершенно против того, чтобы приглашать на должности преподавателей женщин, как бы учены они ни были!.. Я не женофоб в принципе, но я-я-я совершенно отказываюсь работать с женщинами!.. Обижайтесь или нет, как вам будет угодно.