Память сердца
Шрифт:
Повернулся и ушел из учительской, помахивая журналом. Таня была при этом. Таня сказала потом матери:
— Ого, какой!
На что отозвалась мать:
— Он прав, конечно… И я все это знала раньше… Я даже не заикнулась о том, что хотела бы занять место учительницы рукоделия, которая уходит: на это место уже просятся три или четыре художницы… из них две известных…
Рукодельница ушла, но ее никем не замещали: рукоделие найдено было излишним в суровом двадцатом году. Да и материй мало было в продаже. Кассирши же по крепким магазинам держались на местах
— Ах, Танек, если бы у нас были какие-нибудь золотые часы!.. Мы бы их продали и жили бы, жили! — мечтала мать.
— Почему же их у нас нет? — удивлялась дочь.
Однако и часы, как и все вообще золотые вещи, шли дешево. Их бывшие владельцы после разгрома Деникина ни на что уж не надеялись больше и хлопотали о выезде за границу. Такими жаждущими погрузиться на пароход и уехать был полон тогдашний Крым. Они сбились сюда со всей России, и однажды Серафима Петровна встретила на набережной жену кирсановского городского головы, купца Сычкова, с двумя ребятами.
Оказалось, и Сычковы собирались в Париж!.. Остановка была только за французским языком. Пелагея Семеновна Сычкова решила, что у своей знакомой учиться французскому будет не так стыдно, и месяца четыре мать Тани обучала их четверых. Мальчикам было — одному десять, другому двенадцать лет, оба они были очень дики, глядели исподлобья и вкось, голоса имели глухие и сиплые. Сам же Сычков был грузный, сырой мужчина. Таня помнила, как он, тяжко дышащий, протягивал ей иногда леденец и приговаривал:
— На-ка, пососи от горькой жизни!..
Лет ему было под пятьдесят; он часто жевал задумчиво губами, качал головой и протирал глаза.
Он неизменно присутствовал на уроках Серафимы Петровны, так как деньги ей платились за всех четверых, но при этом все у него сонно опускалось книзу от бесцельного напряжения: насупливались густые брови, свисали на лоб волосы, набрякал, точно огромная капля, круглый нос, отвисала нижняя губа… Жена его училась когда-то в прогимназии и думала, что французский язык — что же тут такого? Она вообще привыкла быть на виду и устранять затруднения.
Исписывались тетради, спрягались вспомогательные глаголы… Волнуемая кирсановским выговором своих учеников, Серафима Петровна часто восклицала в отчаянье:
— Но ведь так вас решительно ни один француз не поймет!..
В июне они все-таки уехали.
В июне же — это было числа двадцатого — Серафима Петровна прочитала торжествующую телеграмму Врангеля с фронта министру Кривошеину об истреблении конного корпуса красных: «Все поле боя на пространстве двадцати пяти квадратных километров сплошь покрыто трупами красных и их коней!» — радостно сообщал барон… В здешней церкви по случаю такого успеха белых служили благодарственный молебен.
Таня помнила, как мать ее, вернувшись в этот день домой, ходила нервно из угла в угол, рвала в клочки и швыряла газету, говорила, глядя на нее остановившимися глазами:
— Нет!.. Нет! Что же это такое?.. Это черт знает что такое!.. Представить только!..
И потом долго лежала в постели с головной болью, а за окном их комнаты очень ярко, как кровавые капли, рдели на огромном дереве доспевающие в это время черешни.
Так, долго с тех пор, чуть Таня летом видела черешню, обвешенную спелыми ягодами, ей представлялась мать бессильно, ничком лежащей на кровати, и всюду на полу клочки газеты…
Еще что хорошо помнила Таня из того же времени, — это как ближе к осени и осенью, все кругом говорили: «Перекоп».
Ей шел уже в то время седьмой год, и она могла бы объяснить, если бы кто спросил, что «Перекоп — это такая крепость, которую взять нельзя…». Она очень часто слышала именно это от всех кругом, потому что именно так писали о Перекопе белые газеты. В эту осень она часто видела в руках матери газеты, которых так страшилась та и не выносила прежде: дело касалось Перекопа.
И однажды в моросящем настойчиво ноябрьском дожде она увидела — шли и шли, цокая и скользя по булыжнику набережной подковами, по три в ряд, крупные усталые лошади с мокрой шерстью и лиловыми, как спелые сливы, глазами, а на них солдаты в зеленоватых английских шинелях: это уходила белая конница из Перекопа, на ходу бросая здесь все, что было ей уже не нужно теперь: кабриолеты и линейки из обоза, больных лошадей…
Таня слышала тогда и запомнила (так это ее поразило), как старенький отставной генерал (она его часто встречала раньше), совсем ветхий старичок с малиновыми отворотами теплой, с каракулевым воротником, шинели, кричал кому-то из этих, на лошадях:
— Братцы!.. Куда же это вы? Куда, а? — и, чтобы лучше слышать ответ, обе руки приставил к ушам.
И вот какой-то молодой, рыжеватый, с биноклем, болтавшимся спереди, крикнул ему:
— Грузиться!
— И куда же именно? Куда потом?.. На Кавказ? — старался узнать генерал.
— Во Францию!.. А может, в Англию…
Старенький генерал присел в коленях и весь как-то промок до слез.
— А мы-то… мы-то как же?..
— Вы-ы?..
Рыжеватый усмехнулся зло, и Таня не расслышала, что он добавил, проезжая. Она запомнила еще, кроме этого, только одного из всех: сзади других, один, сутуло державшийся на вороной огромной лошади, ехал, должно быть, кто-нибудь из начальников, — так ей тогда показалось, — одетый лучше других, с лицом очень строгим и от черной, густой, недлинной бороды казавшимся очень белым. Руки его были в замшевых перчатках…
Его в упор спросил директор здешней гимназии недоуменно и укоризненно:
— Как это такая сила страшная уходит, а?
Он ничего не ответил, только повел безразлично глазами, за него ответил почему-то весело другой, молодой, ехавший за ним, крайний в ряду:
— Вот увидите вы, какая сила красных за нами придет!
И по три в ряд, шагом, все шли и шли в моросящем дожде усталые мокрые кони, звякая и скользя подковами.
Помнила она еще, как сальник Никифор, торговавший на базаре свиным салом, шел рядом с одним фланговым белым, протягивал ему пачку денег и кричал: