Памятные записки (сборник)
Шрифт:
– Хотите – прочту? – читает в нос, открывая собачью пасть. Гениальный сюжет – уже гениальность.
Мы были в Венгрии. Он, Мартынов, Николай Чуковский и я. В роскошной гостинице на острове Маргит переводили Аттилу Йожефа.
Профессионально заказывал пищу.
Однажды мы ели лягушку.
Пили бренди, поскольку бесплатно – вдвоем. Вечерами гуляли по аллеям острова Маргит, мимо развалин древнего монастыря, под вековыми деревьями.
Играли в рифмы. У него мгновенная реакция. Нас с Мартыновым он забивал. Слова исторгались из него без затруднения. Сочинял скороговорки для
– Бодлер побрел в бордель и пободрел.
– Флобер нашел пробел и оробел.
– Мопассан нассал на мопса.
Писал о любви. Был беден душой.
– Его не любила ни одна женщина, – сказала как-то Лиля Юрьевна Брик.
Друзей не имел. Себе наливал коньячку. Себе приносил кофейку.
Бедный Колумб. Бедный Магеллан.
Люся – бледная красотка из провинции. Сперва с огромной прической, куда запихивают старые чулки. Потом – еще более бледная и совсем уже прекрасная после Парижа, после двух или трех Парижей, где Кирсанову вставляли пластмассовое горло. Рак.
Он курил, зажимая пальцами нос. Голос стал пластмассовый.
– Садитесь, друг мой, – наливает себе коньячку.
– Я несчастен.
Читает:
Эти летние дожди,Эти радуги и тучи,Мне от них как будто лучше,Все как будто впереди.Как проговариваются поэты: не – лучше, «как будто лучше». Все мнимое.
И за год до смерти прочитал:
Смерти больше нет.Опять гениальная оговорка. «Больше нет» – значит было. Значит, уже была смерть.
И опять наливает себе коньячку, приносит себе кофейку.
– Уезжайте на дачу.
– Там нет никого.
– Наймите кого-нибудь.
– Это дорого.
– Нет денег?
– Денег у меня до хера. Мне скучно. Послушайте, друг мой, сюжет.
Так и умер. Зарыли его рядом со Смеляковым.
Наброски к портрету
Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной: в Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.
За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет сорока, бледная и как будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.
Она была хороша, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее были усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.
Мне сказали, что это переводчица Мария Петровых. Больше о ней я тогда ничего не знал. Мало знали о ней и в литературных кругах, с которыми я соприкасался. Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.
Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией
Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина. Возник какой-то веселый разговор.
Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича.
Деталь, которая мне вспомнилась и которая характеризует женственность Марии Сергеевны: она всегда была скромно (чаще в темном) и необычайно уместно одета.
С этого вечера мы встречались уже как знакомые. Она даже как-то высказалась по поводу одной из моих первых публикаций, передала мнение Ахматовой, с которой была близка. Ее слова помогли мне отважиться на встречу с Анной Андреевной. Но это уже другой сюжет.
Именно эти предварительные обстоятельства способствовали быстрому нашему сближению, когда Петровых, Звягинцева и я были назначены руководить семинаром молодых переводчиков во время одного из мероприятий Московского отделения Союза писателей. Петровых и Звягинцева давно дружили. Вероятно, именно Вера Клавдиевна «втянула» Марию Сергеевну в перевод с армянского.
Семинар был рассчитан на неделю, но так оказался интересен для участников и руководителей, что продолжался и дальше. Мы регулярно встречались раза два в месяц (потом реже) в продолжение двух лет, а может быть, и дольше.
На семинаре читались переводы и стихи. Порой приходили почитать молодые поэты, входившие в славу. Отношения были самые нелицеприятные. Хвалили друг друга гораздо реже, нежели ругали. Но все выступления были горячими, искренними, заинтересованными. Обижаться было не принято.
Мария Сергеевна и Вера Клавдиевна в резкой критике участия не принимали, часто брали обиженного автора под защиту.
Иногда, когда что-то им очень не нравилось, смущались, стыдились за того, кто написал нечто дурное или безвкусное.
Обычно первым подводил итоги обсуждения я. Тогда я был намного самоуверенней и задорней, чем сейчас. Рубил сплеча. Меня участники семинара между собой называли «Малютка Скуратов».
Вера Клавдиевна что-то растерянно гудела под нос, не то одобряя, не то осуждая меня. Мария Сергеевна, взволнованная, слушала молча. Изредка, если я слишком уж зарывался, осаживала:
– Ну что вы, Давид. Это уж слишком.
В заключение часто выступала она. Она была доброй, но не «добренькой». Умея не обидеть, достаточно твердо давала оценку тому, что ей не нравилось, но с большим удовольствием отмечала достоинства обсуждаемого. Сама очень ранимая, понимала всякую ранимость и умела сказать главное, не обижая автора. Впоследствии с ее твердостью столкнулся и я – она несколько раз была редактором моих переводов.
Когда постепенно семинар угас – отчасти потому, что некоторым не под силу был его накал, отчасти потому, что многие уже не нуждались в постоянном творческом руководстве, – многие из нас подружились.