Памятные записки (сборник)
Шрифт:
Переводы Мартынова высоко ценила Агнесса. Она ставила мне в образец и его владение стихом, и его умение работать.
Первые варианты перевода он писал на полях подстрочника, карандашом. Многочисленные замечания Агнессы переносил кротко, возражал редко. Венгров, когда создавался Петефи и первая антология, переводил весь цвет тогдашней поэзии – Пастернак, Тихонов. У Гидашей считалось, что лучше всех переводит Мартынов.
Переводы Мартынова многие хороши. Но не чета все же пастернаковским. Взять хотя бы «Ревность» Петефи, переведенную Пастернаком.
Оттуда
Соперничество было одностороннее. Пастернак его не замечал.
Жизнь его, мне кажется, опутана была множеством страхов. Боялся фрондеров, вирусов, протуберанцев, врагов. Но самым главным был страх смерти, небытия. От него причудливо разрастались и другие страхи.
Отсюда у несуетного, в общем, Мартынова любовь к славе, к ее внешним проявлениям – к наградам, премиям, газетным статьям. Это были как бы знаки существования, ими мостилась дорога в бессмертие. Ибо, как у истинного поэта, путались в нем понятия о бессмертии физическом и о бессмертии стиха.
В Венгрии, где мы бывали вместе, рано утром покупал все газеты и выискивал в непонятном тексте свое имя. А отыскав, вырезывал статью и хранил. Из-за этой привычки (как рассказывал Слуцкий) в Италии с ним поссорился Твардовский. А. Т. досадовал, что о нем пишут мало, больше о Мартынове и Заболоцком.
С Мартыновым я разговаривал много раз – у Гидашей, во время поездок в Венгрию, у него дома. Говорили о поэзии, об истории. Историю он хорошо знал, порой знания его были оригинальны и неожиданны.
А разговоры о поэзии были «вообще», о категориях. Не помню ни одной оценки современного поэта, ни одного пристрастия. Кажется, нравился ему Вознесенский за «новизну». И уж определенно не нравилась Ахматова за «старомодность».
В середине 50-х годов имя Мартынова все чаще стало поминаться в статьях о поэзии, интеллигенция признала его своим поэтом. Владимир Огнев, тоже тогда модный, поставил его номером первым в списке поэтов «позднего реабилитанса».
У всех на устах были мартыновский «След», «Вода благоволила литься», «Богатый нищий ест мороженое».
Первоначально заключительные строки «Нищего» звучали так:
Пусть жрет. Пусть сдохнет. Мы враги.Мало кто заметил, что это басни. И в том оригинальность этих басен и новизна Мартынова, что написаны они не по-басенному, а как лирические стихотворения.
Мартынов оказался на уровне внутренних требований тогдашнего момента. Хотелось поэта не утилитарного, не казенного, не банального, не рутинного. Всем этим «не» соответствовал Мартынов. Его слово звучало свежо. Мысль казалась глубокой. Было время первых размышлений и первых переоценок. Пожалуй, тогда не был бы услышан поэт более глубокий и дальше прозревающий. Хотелось отдыха и иллюзий. Поэзия Мартынова питала иллюзию о разумном устройстве мира и надежду, что все к лучшему в этом лучшем из миров. И действительно, все как будто шло к лучшему.
Среднее
До истории с «Доктором Живаго» оставалось несколько лет.
Тогда, конечно, никто не мог подозревать, что все в нашей литературе движется к этой истории. Не подозревают и сейчас, что она была концом короткого царствования Мартынова в умах и вкусах.
Пастернак впервые в жизни совершил поступок. И поступок этот оказался новаторским, достойным его гения. Поведение Пастернака еще соответствовало старым нашим нормам. Но поступок был началом нового поведения литератора в нашей стране.
Здесь и окончилось одностороннее соперничество Мартынова с Пастернаком. Мартынов пошел под склон.
«Лукоморье» вышло в 1945 году. Я купил его много позже. Значит, лежало на полках.
Мартынов десять лет совершал свой неприметный подвиг неприсоединения к славословной литературе. За это ему воздалось в середине 50-х. Но этого благого воздания он не выдержал. Не выдержал испытания славой и благополучием.
– Мартынов гораздо выше Пастернака, – уверенно сказал мне Слуцкий.
И Мартынов сам в это поверил. Его соперничество с Пастернаком как будто завершалось победно.
Но в этом внутреннем ощущении победы и скрывалось основное поражение Мартынова.
Когда «Доктор Живаго» был напечатан на Западе и начался вой по поводу Нобелевской премии, Мартынов мог высоко вознести свой моральный авторитет и высоко поднять авторитет поэтической личности. Этого не произошло. Сыграли роль, видимо, и болезни Мартынова, его страхи и успешно возраставшая мания величия.
Мартынов даже не промолчал, что ему тоже бы зачлось. Он пролепетал нечто, осуждающее Пастернака. Тогда, помню, рассказывали, что он говорил мягче всех, то есть благородней. Но важны были не слова, а тоже список – уже другой, список выступавших, где Мартынов значился уже не на первом месте… Первое место было безнадежно утрачено.
Ахматова и та не поняла значение поступка Пастернака. Она судила по тому, что с ним может произойти, а произошло бы гораздо меньшее, чем было и могло быть с Ахматовой всю ее жизнь. Где уж Мартынову.
Не знаю, сожалел ли он о своем поступке. В стихах это не проглянуло.
Знаю только вот какой эпизод. Мои друзья, ехавшие на машине хоронить Пастернака, увидели в центре Москвы Мартынова. Остановились, предложили ему место в машине. Он отказался…
Анна Андреевна
Анна Андреевна Ахматова пережила две славы – славу поэта и славу выдающейся личности в литературе. Это не значит, как думают иные, что было две Ахматовых. «Ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России», – писал Мандельштам еще в 1916 году.