Памятные записки (сборник)
Шрифт:
Понравился ей Лондон: очаровательно провинциален. Париж – холодно красив. Об Италии: не видела там ни одного интересного человека. А Вигорелли обманул: денег не дал.
Книжки Ахматовой в итальянском издании с параллельным переводом лежали на книжных полках.
Про Италию рассказывала как-то загадочно, будто что-то про себя вспоминая. Ехала в поезде. Ночь. Странные огни. Словно навстречу друг другу идут две похоронные процессии. Мосты. Вода. Какие-то людские тени. Оказалось – это Венеция. Потом это стало стихотворением.
Говорила:
Париж не понравился. Показался холодным. Кого-то встретила из тех, с кем не виделась чуть не полста лет.
– Одни так изменились, что страшно. А другие совсем не изменились. Это еще страшней.
Показывала мне портрет, сделанный Анненковым по памяти. Испанистая дама с гребнем. Сказала: «Какая провинция!».
Над официальным признанием посмеивалась. Сказала, что на съезде писателей ее обманули два раза: не сказали, что придется подняться пешком на третий этаж и что будет сидеть рядом с Ильичевым.
Тогда впервые как делегат съезда Ахматова жила в гостинице «Москва». При ней находилась дочь Ирины Пуниной, с которой Ахматова ездила в Италию.
Я вляпался. Сказал: «Внучка на вас похожа». «Может быть», – отвечала Ахматова.
Незадолго до первого напечатания «Ивана Денисовича» пришел к ней Солженицын (называла его – Рязанский), видимо, под этим именем прочитала повесть, – повесть эту высоко ценила. Однако Солженицын пришел читать стихи. Стихи не понравились. С этого, может быть, и пошла холодноватость Солженицына к Ахматовой обратная.
Стоял октябрь 1962 года. «Один день Ивана Денисовича» был на выходе и в писательских кругах уже прочитан и превознесен.
Солженицыну сказала: «Через два месяца вам предстоит всемирная слава. Это трудно выдержать». Ответил: «Я знаю. У меня нервы крепкие».
В быту характер Анны Андреевны, видно, был не очень легок. Мне иногда казалось, что «двор» порой ей тяготится.
Последние годы она все чаще жила не на Ордынке, а то у Ники Глен, то у Марии Сергеевны Петровых, то у Западовых, то у Алигер. Какая-то неприкаянность была во всем этом.
Но в Москве ей, видно, интересней жилось, чем в Ленинграде, хотя часто называла себя жительницей петербургской и поэтом немосковским.
С теми, с кем дружила, Анна Андреевна всегда была проста в обращении и внимательна. Прибыв в Москву, всегда звонила. Соскучившись, сама к себе звала. Стихи читала часто и охотно. Всегда о стихах спрашивала мнение. Однажды позвала к себе, сказала: «Сегодня буду вас эксплуатировать». Дала прочитать «Реквием». Долго потом разговаривали, можно ли это напечатать.
Отношения у нас сложились дружеские, чуть ли даже не без легкого кокетства. Всегда увлекательны были беседы, особенно когда они происходили с глазу на глаз.
Пришел к ней однажды. Спрашивает:
– Вы
– Стихи не пишутся.
– О, я это знаю! После каждого стихотворения кажется, что оно последнее.
Однажды сидели у Западовых, ужинали вдвоем. Хозяева были в отъезде. Попивали немножко водку. На прощание сказала:
– Вы сегодня хороший, а я нет.
Почему – так и не понял.
Принес ей «Меншикова». Прочитал до половины. Вижу – устала слушать. Говорю: «Остальное в другой раз дочитаю». Согласилась. Думаю – не нравится. А через несколько дней Ахматова позвонила:
– Что ж не идете читать?
Много говорили о книгах, посвященных восемнадцатому веку. Сказала: «Белые ночи не в мае, а в июне. Но эта ошибка и у Пушкина. Камзол – это жилетка. Я тоже думала, что это верхняя одежда, а Гуковский объяснил: камиза – рубашка».
Я переправил камзол на кафтан.
Стихи о Пушкине и Пестеле слушала очень внимательно. Сказала задумчиво: «Здесь много сказано. Это вам дано».
Вообще же несколько раз корила за приверженность к сюжету. Ей сюжет в стихах не был нужен. Да и правда, сюжет в стихах – не самая высокая форма построения. Я много об этом думал. Но, видимо, у меня не столько приверженность к сюжету, сколько стремление к драматургии. Однажды сказала: «Вас скоро откроют».
Стихи Ахматова читала превосходно. Это, к счастью, можно услышать. А я слышал, как читает она прозу. Читала свою отличную работу о Пушкине на невском взморье.
Ахматова и Пушкин – целая огромная тема.
Лучше всего сказать, что Ахматова – поэт пушкинской школы. Но от Пушкина идет вся наша поэзия. От него отсчет, как в Италии от Данте, а в Англии – от Шекспира. Мандельштам сказал, что Ахматова ниоткуда, скорей всего от классической русской прозы, Толстого и Достоевского. Удивительный ум нужен, чтобы сказать такое.
Ахматова, как весь русский стих, от Пушкина. Но такие понятия, как гармония, школой не даются. У Ахматовой игры и сюжета нет. Только яркость памяти, восстанавливающей и возвращающей чувство в спертое, условно поэтическое время.
Для Ахматовой Пушкин не схема и не норма, а «равный государь». Она читает и стихи Пушкина, и все написанное им, что окружает стихи, с исключительной свежестью восприятия, свежестью личной памяти.
Потому так и переполошились ученые-пушкиногрызы, что исторические документы с почтенной желтизной и выцветшими чернилами, с запахом архивного тлена вдруг заговорили языком сегодняшней почты, и сукины сыны, и сукины дочери без пудры и портретной стилизации оказались тут же рядом и в том же ряду с современными сукиными сынами и дочерьми. И архивная челядь оказалась голенькой. Пушкинистов Ахматова раздражает, потому что они дворня и способны либо раболепствовать, либо сплетничать, – Ахматова же способна любить и судить.