Памятные записки (сборник)
Шрифт:
После скитаний я оказался в седьмом полку в Красных казармах на берегу Волги. Чем-то понравился старшему лейтенанту, командиру роты ПТР, и назначен был писарем. Это означало долгое прозябание в тылу.
Поговорить, в общем, было не с кем.
– Трудно жить без убеждений, – говорил мне батальонный писарь Захаров, юноша долговязый, болезненный, с дурными зубами. – У меня убеждений нет… Я тверд, когда дело касается других.
Приходил тощий еврей Карпель из полкового клуба. Тоже жаловался на жизнь.
С
Я стремился на фронт не по особым своим боевым качествам. Конечно, играли роль любопытство и желание действия. Но суть в том, что фронтовой солдат в тылу приживается туго, если он не особый мерзавец.
Помню солдата по фамилии Харкевич. Что-то действительно было в нем от хорька. Он заявил себя немцем. Писал рапорты, дескать, я немец и потому имею право на ссылку, а фронта не достоин.
Обычно же фронтовой солдат тянулся к фронту как к свободе. В тылу и кормежка была скудная, и дисциплина зверская, и обращение скотское.
«Кто был, тот не забудет».
Я-то сам, впрочем, обретался не худо. Только уныло. В углу большой ленкомнаты стоял мой писарский стол, где целый день я сочинял строевые записки, разные ведомости и формы.
Напротив меня во всю стену на белой карусельной лошадке скакал Чапаев с саблей наголо на фоне вишневого пожара.
Надо мной портреты вождей.
По стене, сбоку от двери, плакаты с изречениями Суворова и Кутузова, описание подвига рядового Матросова. И указ о дезертирстве и самовольных отлучках.
А за окном – Волга – ровная белая плоскость. Снег, холода.
Солдат выгоняют на занятия, чтобы не портили вида казарменной чистоты и порядка.
А я, соскучившись, начинаю выпускать стенгазету. Сочиняю стишки под Фому Смыслова, фельетоны и передовицы.
Стенгазеты мои вскоре прославились на целый гарнизон. Брать у меня интервью (первое в жизни) пришел Петр Петрович Нестеровский, тогда сотрудник гарнизонной газеты, а ныне киевский драматург.
По длинному коридору казармы шел высокий офицер с лицом артиста Черкасова, без головного убора, шел строевым шагом, вытянув по швам длинные руки, и поворотом головы налево-направо отвечал на приветствия слоняющихся в коридоре солдат.
– Чудак, – подумал я.
Мы сразу же разговорились и скоро подружились. Петр Петрович жестоко скучал в своей каморке при гарнизонной типографии. Иногда забирал меня из полка к себе. Я писал ему «фронтовой юмор», сатирические стишки против Гитлера под псевдонимом Семен Шило, а потом было великое отдохновение и вселенский треп.
Петр Петрович современную поэзию не признавал. Симонова называл «мещанский писатель». Любил забористую французскую прозу и Хемингуэя. Над Ромен Ролланом посмеивался, говоря, что Кола Брюньон – это наш Фома Смыслов.
Стихи мои, выслушав, не одобрил. Сказал, что слишком умственные. И попросил:
– Прочтите что-нибудь другое.
Я сам понимал, что в моих тогдашних стихах мало сердца. Хорошо, что они затерялись, ежели где-то и бродят, то под другим именем. Бог с ними.
В ту пору случилось небольшое происшествие, мною начисто забытое, вполне достойное сентиментального рассказа. Изложу вкратце.
Я написал письмо незнакомой девушке, которую видел один раз, а адрес ее узнал случайно. Это явствует из письма. Девушка на письмо не ответила, но его сохранила.
Через сорок лет, к шестидесятилетию адресата, письмо это всплыло, был, по случайности, опознан его автор.
Девушка стала впоследствии известной актрисой, народной артисткой РСФСР Эрой Васильевной Сусловой. Я прибыл в Горький на ее юбилей. Наша трогательная встреча стала сюжетом местной прессы и телевидения. Только мы с Эрой Васильевной никак не могли вспомнить, вследствие каких обстоятельств было написано письмо и виделись ли мы вообще.
Нестеровский, может быть, в итоге наших разговоров, вознамерился отпроситься на фронт, а меня пристроить в газету.
Чтобы представить мой талант во всем блеске, он подрядил меня сочинять веселые вирши для новогоднего бала гарнизонных офицеров в Доме Красной Армии.
Ух и развернулся же я во всю силу воображения, заглушая голодные спазмы желудка армейскими остротами в форме стихотворного конферанса. Начальник Дома был доволен. Он пригласил меня на бал. Однако обмундирование мое было в столь плачевном состоянии, что пришлось позвонить командиру седьмого полка с просьбой приодеть. Командир седьмого полка приказал мне явиться. В назначенное время я предстал перед ним. Это был пожилой угрюмый подполковник с деревянной ногой.
Нитяной мех моей ушанки свалялся и выцвел. Шинель протерлась до мешковины, была коротка и бахромчата снизу, перехвачена лямочным поясом и приоткрывала залатанные колени хлопчатобумажных брюк, давно бывших в употреблении. Так же бахромчаты были залоснившиеся обмотки. Башмаки велики и трижды побывали в ремонте.
Подполковник довольно долго глядел на меня, потом с сомнением спросил:
– Это вы – поэт?
– Так точно, товарищ полковник, – бодро отвечал я, от волнения путая чины.
– А как у тебя внутри? – спросил командир полка не так уже строго, имея в виду части одежды, прикрытые шинелью.
– Тоже плохо, – бодро отрапортовал я.
Командир улыбнулся, позвал интенданта и велел одеть меня во все новое. Это был второй мой гонорар, полученный за юмор. Я удивил всю роту. И многие поверили в силу слова.
Новогодний бал состоялся, но я на нем почти не присутствовал. Военный конферансье из актеров быстро надрался, текст позабыл и нес отсебятину. Лучшие остроты пропали, а остальное заглушал духовой оркестр. Потом заиграл баян. Начались танцы.