Памятные записки (сборник)
Шрифт:
Офицерские девчонки визжали и блевали в углах, а присутствовавшее поначалу командование брезгливо удалилось.
Мы с Нестеровским забрались в его каморку, распили бутылочку, поболтали «за жизнь» и часов в одиннадцать завалились спать.
Новый, 1944 год пришел к нам во сне.
Январь протянулся в смутном ожидании. Петр Петрович уехал, на прощание сведя меня с существом всемогущим – с полковым писарем. Тот обещал командировку в Москву.
…И вот я на Белорусском вокзале. Поезда из Горького почему-то прибывают сюда. Трамваи редки. И бегом по Лесной, по Палихе, не замечая Москвы, – бегом всю дорогу – домой. Изумление
В Москве тогда из молодых поэтов находился один Семен Гудзенко. Я его разыскал, мы по-доброму встретились. Семен был в полуштатском положении. И уже в полуславе, к которой относился с удовлетворенным добродушием. Он был красив, уверен в себе и откровенно доволен, что из последних в поколении становился первым. Натура он был практическая, мягкого и веселого цинизма с долей сантиментальности и сухого ума. Был приятен.
Ему, как впоследствии Слуцкому, место в литературе уготовал Эренбург. Любопытно, что в обоих случаях Эренбург нашел поэтов не по своему вкусу, а точно почуяв вкус времени. Пикассирующий парижанин был другого вкуса, но хорошо понимал этот средний, полуцивилизованный вкус хорошего человека, стремящегося понять время.
Гудзенко был одаренный поэт, тогда еще искренний. В стихах его были точные и меткие строки. «У каждого поэта есть провинция». Его провинция была война, и вся Россия для него была провинция с мечтой об украинских борщах и жарком. Он становился романтиком борщей и мяса, которого судьба нечаянно поверстала в солдаты.
Я пришел к нему. Мы варили пшенную кашу. Пили водку. И спать легли рядом под двумя шинелями. В квартире на Хлебном топили плохо.
Узнав о моем деле, Семен повел меня к Эренбургу. Эренбург был в ту пору почти что власть. Его фельетонов ожидали фронта. В горной бригаде, в моей «горняшке», приходили из дальних расчетов послушать его статьи. Они были ясны, понятны, красно написаны, крыли Гитлера, объясняли причины наших временных поражений. И кончались кратко: «Убей немца».
Эренбург занимал тогда номер в гостинице «Москва». Он встретил нас хорошо, угощал коньяком и трюфелями, расспрашивал о фронте и солдатах, попросил почитать стихи. Когда Гудзенко изложил мое намерение, он сказал:
– Ну что ж. Ведь вы туда проситесь, а не обратно. Но куда именно вы бы хотели поехать?
У меня при себе было письмо, где товарищ мой Лев Безыменский прислал нечто вроде вызова из разведотдела 1-го Белорусского фронта. Я попросился туда.
Эренбург снял трубку и запросто поговорил с начальником Главразведупра Генерального штаба генералом Кузнецовым.
На следующий день я смело ходил по Москве с внушительным пакетом за семью сургучными печатями. Пакет был Генерального штаба. И я был единственный в армии ефрейтор Генерального штаба.
Патрули почтительно меня отпускали. На этом основании я дней десять кантовался в родительском доме и не спеша отправился в Горький.
Таким вот успехом завершилось мое посещение Эренбурга. И поскольку впоследствии я у него не бывал, доскажу
В каждом явлении литературы русскому уму свойственно искать нравственные основания. До корней нелегко докопаться.
Можно предположить, что каждое общество делится на лиц причастных и непричастных к власти. Эти два психологических типа конкретно в личностях обретают свой неповторимый рисунок. Но как в загадочных картинках – «где Вася?» – обязательно существует нарочито скрываемая развязка. В переплетениях личной судьбы всегда прячется «Вася». Или Вера.
Психология причастности к власти порой сложна и неоднозначна. Ее диапазон – от прямого цинизма до корнелевских категорий долга и чести. Суть ее в том, что естественно развивающиеся нравственные понятия человечества, заложенные в истинном самопознании духа, искажаются средой власти. Среда власти требует от человека подчинения долга внутреннего внешнему, личного – надличному, требует понятия о нравственной стратегии и тактике, о различии целей и средств.
Это создает либо двойственность цинизма, либо мертвую зону души и жесткую внутреннюю форму «честного чиновника», истого карателя – тип Симурдена из «93-го» Гюго.
Высокие требования среды власти к отдельной личности прекрасно уживаются с внутренней коррупцией. Ибо с развитием этой среды высокие критерии прилагаются только вовне, внутри же создается комплот безнравственности с его тактикой и стратегией. В конечном счете это разлагает любую среду власти, и она уступает место более свежей, на первых порах прилагающей критерии нравственности и к себе.
Эренбург прекрасно понимал этот процесс. Его честолюбие и, в сущности, малый потенциал таланта нашли правильный путь осуществления: он сознательно стал писателем «при политике». И точно отразил суть своего решения в лучшем своем романе «Хулио Хуренито». Это роман-насмешка, неглубокий, как всякая насмешка, но в нем загадочная картинка откровенно пародируется, и «Вася» явственно висит вверх тормашками с голым задом. Внутренние препоны не помешали Эренбургу стать литературной обслугой сталинизма. Не помешал в этом и как бы несовместимый со сталинизмом вкус.
Эренбург – западник, модернист, рокфорщик. Что ж – годился и такой, в конце концов. Ибо вкус тоже был неглубок, ориентирован на моду. И не мешал при случае утверждать нечто противоположное вкусу, как было, например, с Гудзенко и со Слуцким.
Была вакансия сталиниста-западника. Эренбург стал крайним западным флангом сталинизма.
При множественности аспектов сталинизма победа Сталина была и победой российской провинции над космополитическим духом интеллигентско-дворянского Петербурга, вольтерьянского, фармазонского, байронического, воспарившего в Петербург Пушкина, Гоголя, Достоевского.
При Сталине все вожди говорили с провинциальным акцентом.
Эренбург писал с акцентом парижским. Он ложь царям с улыбкой говорил.
В старости, подводя итоги, он сказал о себе: «Я всю жизнь петлял». Петлять – значит плутать или путать. В молодости, может, и плутал. А потом стал путать. И запутывал лихо. Никому не известно, кем он хотел стать. Скорей всего тем, чем стал. Делал вид, что хотел стать поэтом, но, на себя рассерчав, стал журналистом. На самом деле он прирожденный журналист. Поэзии нет в его природе. У него и ум, и глаз, и стиль журналиста. Он писал о временном, а делал вид, что пишет о времени.