Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
– Вот заладила! Говорю тебе, у Ухалова гуляют, а я вот им все вино несу, женился тут, можно сказать, пока вино несу! Ну, хочешь, слово дам, в рот не возьму больше!
– Ох, что мы говорим с тобой, Миша-а! – вдруг залилась краской Фрося. Она уже повесила сумку на калитку и теперь закрыла лицо розовыми варежками. – Ты иди, тебя ждут, наверное.
– Когда к теще являться?
– Приходи за мной вечером, погуляем, а, Миша?
– Не пожалеешь, что меня выбрала. Все, я сказал! Помни мои слова! – горячо прошептал Михаил, круто развернулся и большими шагами отправился на другой конец Нижнеталдинска, к Ухалову. Он хоть и протрезвел, а размахивал руками и разговаривал сам с собой как сильно выпивший.
Досидев у Ухалова до
– Вот, мама, Миша Ельменев к нам пришел, – сказала Фрося, – я тебе говорила.
– Не помню, что ты мне говорила, – сказала Алевтина Сысоевна, выходя из маленькой комнаты. – Не помню. Да нынче родителев-то не особо слушают. Здравствуй-ка, Миша! Проходи вон в горницу. Собери на стол, Фросюшка.
– Да мы погулять хотели, мама, – громко засмеялась Фрося.
Алевтина Сысоевна поставила на стол водку. Михаил хотел сказать, что совсем больше не пьет, но потом решил, что будет несолидно, надо дождаться, когда нальют, и тогда. А когда налили, он выпил за общее здоровьичко, поставил рюмку на стол и, хрупнув огурчиком, вдруг сказал очень ловко:
– Отдавайте дочку, теть Алевтина!
– От те на, – засмеялась Алевтина Сысоевна, – кто же за женой потемну приходит? – Она еще продолжала посмеиваться, как вдруг подмокли глаза. – Сызмальства тебя знаю, Миша, а не думала, что сыном назову!
Фрося ковыряла вилкой в тарелке и, не поднимала лица.
В затянувшейся тишине медленно заплакал ребенок, Алевтина Сысоевна вскочила, хотела бежать, но Михаил поймал ее за руку и усадил за стол:
– Вы-то посидите, теть Алевтина, у ребенка мать есть, однако?
Фрося вспыхнула, убежала. Потом вышла из маленькой комнаты с ребенком, молча встала у двери. Михаил повернулся к ней, встал, подошел:
– Я так об детях думаю, – сказал, протягивая руки за девочкой. Говорил Михаил теперь веско, отчетисто, уверенно. Он и рюмку-то выпил, чтобы быть увереннее в своих трезвых мыслях. – Что если кто дите обидит – дак я ба с десяти шагов, с карабина. Без приговору!
Он разжал челюсти, опомнился, засмеялся, взял ребенка. Девочка смотрела на него сквозь прозрачные сонные слезинки и посапывала.
– Смотри-ка! Пошла, пошла к нему! Она чужих у нас боится! – воскликнула Алевтина Сысоевна и всплеснула руками.
А Михаил Ельменев приварил эти слова, победно улыбаясь:
– Дак кто же тут чужой? Одни свои!
Глава девятая
У ДАНИЛЫЧА
1
Дом у Ефима Данилыча Подземного не то чтобы большой, а утробистый, закоулистый, отгорожены комнаты и комнатки не достающими потолков заборками, пристроены сени и сенцы. Двор занят стайками и стаечками, да два амбара для хранения продукции. В амбарах сейчас бочки пустые, хомуты, упряжь, три тюка шерсти висят на крюках под крышами, скобяной хлам, сети старые, да веревок разных килограммов сто. Во дворе телеги, сани; лодка черным уже обтаявшим дном вверх. Двор окружен заплотом, огород плетнем, а от двора заборчиком, железной сеткой отделены собаки от курей, свиньи от лошади, овечки от коровы с теленком.
С большого камня, с сопки за огородом, камень называется Дураков лоб, двор Данилыча своими налезающими одна на другую крышами напоминает семейство опят, только шапочки квадратные.
2
В доме тикают часы настенные и настольные, тишина, густой добрый запах основательной жизни. На диване и на двух стенках ковры, пол застелен чистыми половиками. На кухне порядок известный – печь русская, как паровоз в депо, шкаф резной с посудой; стол обширный, полки снизу доверху, глухой, задвинут в угол под два окна; одно окно на улицу хватает –
3
Раньше, в хорошие времена, Данилыч, если не считает по бумагам и счетам, если не читает какой-нибудь женский календарь с рецептами и выкройками, обязательно сидит на кухне, на своем месте у окна, слушает радио, что-нибудь жует или чай пьет в двенадцатый раз за день, разговаривает с Домной. Она уж всегда на кухне, сколько лет тому, как встала на пост у печки, и без выходных.
Сидит обычно Данилыч в белых шерстяных носках крючочной вязки, похлебывает чай. В спину солнышко пригревает. Пройдет кто по улице – Данилыч, покряхтывая, разворачивается на расшатанной табуретке, низко гнет голову в отодвинутую занавеску, вставляет в гераньки свою лысину и глядит на улицу, увенчанный венком из живых цветов; если же прохожий остановится, то окажется с Данилычем лицом к лицу, целоваться можно. Постоит так озадаченный прохожий, поздоровается, получит ответ и дальше пойдет. Иной раз автоколонна пройдет с товаром на Дальний Север, иной раз тягачи провезут фермы высоковольтной передачи или экскаваторный ковш с дом величиной, чаще всех лесовозы, разваливаясь уже, кажется, прямо на глазах, протянут свежие хлысты; вездеходы пронесутся обрезентованные – ракетные! – нас не обманешь, да мы и не скажем; танки прогремят, разбрасывая куски асфальта и камни, – эх, мать честная! – от танков тоже дрогнет сердце Данилыча молодостью, удалью, вспомнятся ученья в Забайкалье, где четыре года ждал японцев, но, слава богу, не дождался, домой вернулся.
На востоке далеко бывал Данилыч, на запад же – шагу не сделал. Дальше Шунгулеша нога Данилыча в эту сторону не ступила ни разу, никогда его не тянуло. Вразнобой, неустанно считают часы время, непрерывно текущее в запашистом норном покое дома, а часы не электросчетчик, жучка не поставишь, ход не замедлишь иголкой, часы не контролер из Электроэнерго, не обманешь, с проводов времени безмерного неучтенного крючками не украдешь.
Отчего бы часы так настойчиво стучали?
От болезни.
Болеет Данилыч в спальне, спит теперь один, бессонными ночами жена мешает, давит, да и ей выспаться надо.
Иногда, если получше, Данилыч встает и убредает на кухню, но там ему не сидится на любимом месте, то кажется – дует в спину, то ноги некуда девать. Всю жизнь просидел с поджатыми ногами, терпел, не мешал ему стол, а теперь мешает. А слышал ли он раньше, как пахнет в избе стиркой, упревающими целый день помоями, замечал ли корыто с болтушкой для свиней? Не замечал, перешагивал, не слышал. Теперь вот все слышит, и очень ему это, бывшее прежде родным и незаметным, мешает. Даже потолки давят его в доме, вроде сближаются они с полами, и дышать уже не дают. Весь-то ему дом подземновский тяжелый. От болезни это, здоровому ничего не заметно, кроме радости!
Если уж в своем гнезде соскучал человек – плохо дело, паря!
Изо дня в день хуже Данилычу, в областной больнице не смогли помочь, и, казалось бы, после этого нет уже на земле ничего, за что зацепиться человеку на краю пропасти, уж вроде все покатилось и понеслось, только махнуть рукой – а, пропадай все пропадом, гори синим пламенем, только бы скорее!
Но только – чу!
Проскрипели быстрые крепкие ноги под окном, громыхнули щеколды-задвижки, заныли обледенелые ступени, в сенях грохнула тесовая дверь, избяная, на войлоках, мягко и грузно толкнулась – Костик пришел!