Пангея
Шрифт:
— Нам пора, — сказал Хомяков, потрогав его за плечо, — что ты тут играешься, как мальчишка?
Платон вздрогнул:
— Куда пора?
Хомяков вздохнул:
— Ты что, на радостях взялся за старое, обкурился до одури? Через час заседание по реконструкции храмового парка, архитекторы придут, потом назначение правительства, потом назначение судей, — ты что, Платон, все забыл? Не пугай меня!
— Нет, нет, — успокоил его Платон, и они оба бодро зашагали к его машине, в составе большой колонны двигавшейся в город. — Но есть более важное дело, — сказал он, усаживаясь рядом на заднее сиденье, —
— Чтобы остаться в стране совсем одному? — усмехнулся Хомяков.
— Вот увидишь, — твердо проговорил Платон, открывая окно и глядя на замелькавшие деревья, — никто не уйдет.
Помолчали.
— А ты зачем попросил тут остановиться? — не унимался Хомяков. — Зачем ты пошел к этой реке…
— Ты поймешь мой ответ, — весело ответил он. — Книгу Товита помнишь, главу шестую? «А путники вечером пришли к реке Тибру и остановились там на ночь…»
— При чем здесь? — разозлился Хомяков.
— Юноша пошел мыться, — продолжил Платон с прежней веселостью, — а из реки показалась рыба и захотела проглотить его. Тогда ангел сказал ему: возьми эту рыбу и вытащи на землю. А потом — разрежь, вытащи сердце, печень и желчь и сбереги их. И пояснил зачем: сердце и печень изгонят злой дух, если он терзает кого-то, а желчью надо помазать человека, у которого бельма на глазах, — и он исцелится.
Хомяков смягчился, потрепал его по щеке.
— Люблю демагогов, — только и сказал он. — Ладно, с головой-то что будем делать?
— Подзахороним к телу. А что еще?
— Ничего, — сказал Хомяков. — Это последнее.
Ветер на земле — это поток воздуха, который движется в горизонтальном направлении. На других планетах — это движение газов, а не воздуха, потому что воздуха на Нептуне или Сатурне нет. Ветер дует от Солнца к планетам, но и от планет исходит ветер — так они растворяют свое дыхание в космосе.
Ветры всегда влияли на людей. Сопутствовали им или перекрывали дорогу. Помогали или мешали торговать или воевать, давали силу или разрушали построенное. Они же подняли в воздух и понесли первый воздушный шар, дирижабль, переносили пески пустынь, наполняли голову людей страшной тоской или выдували все из них прочь, до полной пустоты и безверия.
ПОСЛЕСЛОВИЕ. ВЕТЕР
Когда отец Андрей пришел в комнату к Николе — расплатиться-таки и сообщить, что едет уже из епархии правильный, честный богомаз, и чтобы Никола больше в церковь ни ногой, — он обнаружил, что никого нет, уехал с вещами. Значит, некому было рассказать, что ответил богомаз на отчаянное вопрошание отца Андрея по имейлу: «Что все это может означать, дорогой Иосиф Павлович? Фотографии прилагаю», а ответил он, что надобно посмотреть. Дело, конечно, невозможное, кощунство безусловное, но: «УМОЛЯЮ, ПОДОЖДИТЕ ТРОГАТЬ» — так и написал прописными телеграфными буквами: подождите трогать, я незамедлительно выезжаю, и три восклицательных знака поставил в конце. Богомаз этот учился, рассказывали, в петербургской Академии художеств, рыночно поднялся на разных эзотерических порнографиях и розах мира, и жировал-пировал, пока дочка его школьница не утонула по обкурочке.
Николы не было, Никола исчез.
С концами, с концами, неслышно — не попрощавшись, не предупредив, денег не потребовав, — застыдился, значит,
Он прочел и перечел, хотя бумага газетная, дешевенькая, страница пятьдесят два, пятна — харкал он туда, что ли?
Вот у Бунина было: «Прадеда Красовых, прозванного на дворне Цыганом, затравил борзыми барин Дурново» — точка! (отец Андрей не любил деревню, поэтому любил «Деревню», знал почти наизусть).
Тут было иначе.
— Неслыханная жестокость, Петр Семенович, затравить собаками. Пытались, говорят, Цыгана по кускам собрать, да не смогли, даже и хоронить нечего.
Он опустил глаза в чай, заваренный на английский манер, с молоком, прогремел в нем ложечкой, потянулся рукой к пирожочку с визигой, откусил скучно, без страсти:
— Ветер сегодня. Гляди, как пригибает ветки к земле. Поломает-то, наверное, яблони — подпирали вчера рогатинами, да, думаю, без толку. Поломает… Штрифель в этом году уродился как в редкий год.
— Яблоки жалеешь, а человека собаками затравил.
— Коришь меня? — Петр Семенович поднял бровь. — Ты меня коришь? Может, я малость и перебрал, спорить не буду. Из-за тебя весь сыр-бор вышел — и ты говоришь, что я жесток?
Марья Стефановна выпрямила спину, убрала руки со стола.
— Ты же сколько хотел изменял мне. Девок щупал, они рожали от тебя. Бывало, пройду по деревне, так и тот пацан к тебе лицом близок, и этот. Прыскают мне в спину: «Барин от барыни недалеко падает», издеваются, что ты тут же всех и обрюхатил. Даже никуда не отъезжал. А ты на меня взъелся из-за сущего пустяка.
— Пустяка? Ну, как скажешь… Гости сегодня приедут к ужину, Семенов с кузиной и Церевитинов с дочками, так я уж прошу тебя, голубушка, чтобы без обсуждений. Даже если они слыхивали, даже если спрашивать будут, не начинай темы, могу надеяться? Пускай за спинами говорят, что Дурново — зверь, а мы эту тему поддерживать не будем.
Марья Стефановна позвонила в колокольчик, в полном молчании дождалась появления Глашки, велела ей позвать повара — вот ведь выписали из Парижа самого что ни на есть кордон блю, а он и языков сварить не умеет, и соус из хрена у него выходит жирный — срамно подавать, не говоря уже о заливных и о почках.
Марья Стефановна долго на ломаном французском поучала повара в присутствии мужа, зная, как он такие разговоры недолюбливает. Она повторила несколько раз: «Сваришь языки в соленой воде, потом откинешь на лед, потом одним движением снимешь кожу. Одним движением, как чулок, слышишь?»
Закончив, пристально посмотрела на Петра Семеновича:
— А ты меня, значит, винишь в своей жестокости?
Петр Семенович долгим взглядом поглядел вокруг. Попытался напустить на себя загадочности: