Пани царица
Шрифт:
Староста высунулся из отверстия, приложив палец к губам, однако этого предупреждающего движения не понадобилось: человек, сидевший прямо перед ним на лавке и вяло почесывающий брюхо, от неожиданности лишился дара речи.
Староста окинул мгновенным взглядом внутренности избы и обнаружил, что человек этот – единственный не спящий. На лавке в углу рисовались очертания тела: кто-то давал храпака под поношенным кунтушом [40] . За занавеской вырисовывались очертания двух других лавок. Оттуда слышались тихие женские голоса, мигом,
40
Кунтуш – национальная польская одежда, род кафтана.
– Пан Мнишек? – шепотом спросил староста, однако тотчас понял свою ошибку: это был не воевода сендомирский. – Где он?
Сидевший с трудом заставил свою голову отрицательно качнуться, а руку – протянуться в сторону спящего.
Староста уперся руками в пол и легко выбросил тело из подвала, явившись в избу, словно нечистый из преисподней. И то сказать, он был изрядно грязен и перемазан в земле, поэтому женщина, выглянувшая в это мгновение из-за занавески хоть и не вскрикнула, но все же воздела руку для крестного знамения.
Староста жадно взглянул на нее, но тут же разочарованно свел брови: перед ним была довольно полная дама с темными волосами и карими глазами. Староста сразу вспомнил ее: это была Барбара Казановская, гофмейстерина и наперсница пани Мнишек. Сия особа заслуживала почтения, поэтому староста отвесил ей вполне куртуазный поклон, для чего сорвал с головы свой ужасный треух. При виде его соломенных кудрей, красивого лица и пламенных очей Барбара просто-таки вытаращила глаза и что-то быстро, тихо сказала по-польски.
Занавеска раздвинулась чуть шире, и зеленые глаза старосты встретились с холодными серыми глазами молодой худенькой женщины. Ее легкие русые волосы были заплетены на ночь в косу, но снять черного платья она еще не успела и кутала плечи в платок.
Женщина вскинула тонкие, очень красивого рисунка брови, и взгляд ее сделался надменным.
– Атаман Иван Заруцкий с поручением до вашего величества, – не слыша собственного голоса, отчеканил староста, – от… от…
Он вдруг начал заикаться. Глядя в эти надменные серые глаза, невозможно было солгать. А ведь именно это он и собирался сделать, сказав: «С поручением от супруга вашего и государя». Ну какой этот царек, к чертям собачьим, государь? А главное, какой он ей супруг?!
– Кто таков? – гаркнул в этот миг проснувшийся Мнишек, вскидываясь на лавке и тараща запухшие глаза. За время, минувшее после свадьбы своей дочери с царем Димитрием (Заруцкий стоял тогда в почетном казачьем карауле, оттого и знал Мнишка в лицо), он обрюзг и очень постарел, а пышный чуб на его голове весьма поредел.
При взгляде в его цепкие маленькие глазки наваждение вмиг прошло, и Заруцкий смог собраться.
– Атаман Иван Заруцкий с поручением до вашей милости, – вновь назвался он. – От государя Димитрия Ивановича велено сказать вам поклон и упредить, что польские люди вышли вдогон, чтобы вас от Долгорукого отбить и в Тушино отправить, однако сбились с пути. Вышли еще новые люди, под командой пана Зборовского, идут на рысях. Государь наказывает вам тянуть время, елико возможно, с Долгоруким спорить неустанно и его повелений поспешать нипочем не слушать, а когда села Любеницы достигнете, там надобно стать несходно до той поры, как Зборовский вас настигнет.
Послышался легкий вздох, и Заруцкий не удержался-таки – покосился в сторону занавески. И снова впился взором в сумрачные серые глаза, и снова потерял ясность мысли и способность говорить связно…
Наверное, ошеломленному Мнишку казалось, что он еще не вполне пробудился и видит сон, да и посол Олесницкий имел не менее ошарашенный вид. Они наперебой начали что-то спрашивать Заруцкого, однако сероглазая женщина вдруг всплеснула руками и насторожилась:
– Тише! Идут!
Очевидно, у нее был необычайно острый слух, потому что мужчины спохватились, только когда дверь начала приотворяться.
Заруцкий прянул назад и провалился в подпол с еще большей стремительностью, чем это совершила бы любая нечистая сила. Однако он успел поймать взор серых очей – не столько испуганных, сколько изумленных, успел даже шепнуть:
– Доски задвиньте! – а потом он тяжело свалился на земляной пол подвала, и в глазах его помутилось.
В первую минуту Заруцкий решил, что это произошло оттого, что наверху слишком быстро задвинули доски и кругом мгновенно воцарилась тьма. Но тотчас же сообразил, что дело не в этом, а в острой боли, от которой у него не только померкло в глазах, но и дыхание перехватило. Он подвернул ногу при неудачном прыжке… да не сломал ли?!
Иван Мартынович полежал несколько мгновений, переводя дыхание, потом нахлобучил на голову свой жуткий треух, который так и сжимал в руке, и сделал попытку поползти.
Оставаться в подполе было никак нельзя. Что, если вошедшая стража заподозрит что-то неладное и вздумает сдвинуть доски?
Стиснув зубы, чтобы ненароком не вскрикнуть, Заруцкий нашарил лаз в стене и кое-как протиснулся в него. Пол основного хода находился ниже, чем в подполье, так что бравый атаман свалился неловко, еще пуще разбередив ногу.
Неужто сломал, а? Может, все-таки вывихнул?
Что же теперь будет?!
Он пополз, подтягивая на руках свое могучее тело и опираясь в землю одним коленом. Боль то мучила тупо, то жгла раскаленным железом. А мысли были еще раскаленней, еще мучительней, однако Заруцкий думал не о том, какой опасности подвергается, одинокий, беспомощный, раненный, не о том, как будет выбираться из подземного хода в конюшенный сарай. Нет, терзало его беспокойство: а сможет ли он со сломанной ногой присоединиться к отряду Зборовского, который станет вызволять Марину Юрьевну в Любеницах? Что, ежели нет?
От этой мысли тьма вокруг чудилась еще беспросветнее, а боль – стократ беспощадней. Да, похоже, это не вывих. Ногу он сломал… вот же чертова сила! Ладно хоть успел Марину Юрьевну увидать, ясочку желанную, ненаглядную красоту…
И серые любимые очи вновь замерцали перед сощуренными от боли глазами Заруцкого, и свет их словно бы облегчил его страдания, так что он почти не заметил, как дополз до конца подземелья. И тут перед ним во весь рост встала почти неодолимая задача: как забраться в конюшню?