Пани царица
Шрифт:
– А тебе на что? – вопросом на вопрос ответила девка. – Приворот-траву кому хочешь дать? Бородавку свести потребно или ячмень заговорить? Иль у любушки тайно роды принять? Так ты меня попроси, я и сама, без всякой бабки, исполню все справно.
– Может, ты и ворожить умеешь? – усмехнулся Заруцкий.
– А чего ж? – с проблеском задора в голосе отозвалась Манюня. – Хочешь – бобы разведу, хочешь, руку погляжу твою, хочешь – еще иначе поворожу. На птичий крик, на голубиное сердце, на разводы молочные, на яйцо… Сны разгадываю, тайные мысли вызнаю. Эх, вот был случай два года тому назад в Смоленске! Мы с Гриней туда пришли, когда прознали, что поезд Марины Юрьевны там остановится. Гриня от злости места себе не находил, что другой вот-вот на царство взойдет.
Так вот оно как было… Вместе с другими приближенными к первому Димитрию людьми Заруцкий, конечно, слышал о поджоге дворца, в котором остановилась в Смоленске царская невеста. Слышал и о том, что за случившееся явно был наказан человек случайный, а истинные виновники от кары ускользнули. Правда, все поляки как один молчали о том, каким образом знахарке удалось проскользнуть к панне Марианне. Ну вот теперь Заруцкий узнал, каким. С помощью бабских бредней. Гадали небось на венценосного жениха… И, видать, Манюня в самом деле хорошая гадалка, коли заморочила голову государевой невесте. И девка, значит, сведома обо всех тайнах Марининой души. Это любо…
Любо-то оно, конечно, любо, однако и Марина, получается, может с одного взгляда Манюню узнать? Ну что ж, ей придется перерядиться в такую дряхлую старуху, что никто не различит в ней крепкогрудой молодайки. И можно устроить так, чтобы о Манюне в Ярославле уже пошла слава как о знающей ворожейке. И еще надо, чтобы Мнишек хорошенько подготовил свою дочь, убедил: у нее нет бо?льшей нужды, как повстречаться с ворожейкой!
Но для начала придется уговорить Манюню. Ведь первой фигурой в задуманном лицедействе станет она. И ежели Манюня не захочет убедить Марину, то пиши пропало.
Как же убедить Манюню? Какую стежку найти к ее сердцу?
Да самую прямую! Ведь прямая дорога всегда короче окольной!
– Слушай, – приобнял Заруцкий тихо всхлипывающую (то ли устала рыдать, то ли запас слез был не бесконечен) девку. – Слушай меня…
Он быстро, коротко изложил ей свою задумку и спросил:
– Как думаешь, смогла бы сие сладить?
– Раз плюнуть, – еще более коротко и быстро ответствовала Манюня. – Да только на что мне радеть о той еретичке?
– А ты не о ней радеть станешь, – хитро прищурился Заруцкий. – Не о ней, а о себе.
– Это как же? – озадачилась девка. – Ведь ежели Марина Юрьевна к моему Грине ненаглядному приедет…
«Ежели Марина Юрьевна твоего Гриню ненаглядного узрит, она убежит от него, будто черт от ладана!» – чуть не ляпнул Заруцкий, но вовремя поймал неосторожное словцо и сказал так:
– Как только Марина Юрьевна поймет, что перед ней не ее супруг, она захочет от него прочь уехать. И Гриня твой ее удержать не сможет, потому что тут я против него выйду.
– Зачем? – удивилась Манюня. – Да чтобы Марина ему не досталась! – бухнул Заруцкий.
Манюня хоть и была девка востра, но, видать, привыкла всю жизнь окольными путями ходить и на прямой дорожке враз заплуталась. Спросила с недоумением:
– Не ему? А кому ж она тогда достанется?
– Кому, кому… – пробурчал Иван Мартынович. – Кому ж иному, как не мне?
– Тебе? – вытаращилась Манюня. – На что она тебе, скажи, ради Христа?!
– А на что тебе твой Гриня? – вместо ответа спросил Заруцкий.
– На то, что я его люблю, – жарко прошептала Манюня.
– Так ведь и я ее люблю, – тяжело вздохнул Заруцкий.
Манюня, привскочив, наклонилась над Заруцким, недоверчиво вглядывалась в его лицо, потом ее глаза расширились – знать, поверила. Мгновение озадаченно покачивала головой, потом вдруг заулыбалась – все шире и шире. Вновь повалилась на спину и начала смеяться – сначала тихонько, потом громче и громче.
– Чего заливаешься? – спросил Заруцкий, сам невольно улыбаясь.
– Как же мне не заливаться? – наконец-то выговорила Манюня с усилием. – Я-то… я-то эту еретичку разлучницей честила, ан наоборот! Ты еще не стал ее любовником, а уж меня драл. Обошла я ее! Наконец-то обошла!
И она захохотала во весь голос.
Июль 1608 года, Россия
Из Москвы выезжая, Марина сидела в карете, но, чуть отдалились от столицы, потребовала у начальника тысячного московского охранения, князя Владимира Тимофеевича Долгорукого, оседланного коня. Да уж, и кареты дал изгнанным из России полякам царь Василий Шуйский! Недаром говорят, что пущего скареда нет во всей Московии, он в любом деле ужимается: на содержании своего двора, на собственном столе, даже свое венчание на царство провел так, что можно было подумать – это бедные похороны, и уж, конечно, пожмотился разжалованную государыню Марину Юрьевну отправить не то чтобы с приличной пышностью, но хотя бы просто по-людски. Такое ощущение, что в карете, где ютились они с Барбарой Казановской, самим Мнишком и двумя бывшими польскими послами, Гонсевским и Олесницким, все четыре колеса были разной вышины, до того неровно култыхалась колымага на избитой дороге. Волей-неволей вспыхивали у Марины воспоминания, в какой карете въезжала она в Москву, какие везли ее кони… Масти они были самой редкостной, и, помнится, кто-то из сопровождавших Марину шляхтичей бился об заклад: всего половина-де коней настоящей масти, а половина раскрашена краскою. Марина тогда даже не обиделась на шутника, до такой степени была ошеломлена: хоть она и привыкла к великолепным дарам Димитрия, а все же не ожидала такой пышной встречи. И вот как она покидает столицу – изгнанницей! Ладно хоть не пешком заставил Шуйский брести поляков – все из той же скаредности. Ах, кабы воротиться в Москву вновь – воротиться победительницей, государыней, восстановленной в своих правах, вновь увидеть людей, собравшихся на улицах, любоваться на полевые цветы, летящие со всех сторон, слушать приветственные крики и встречать во всех взглядах только восхищение и любовь! Кажется, Марина ради этого на все готова!
Неужели на все?..
А вот об этом стоило подумать. Поэтому верховую лошадь она попросила не только потому, что укачалась в неудобной карете: ей нужно было остаться наедине со своими мыслями, а в обществе Гонсевского и Олесницкого это было совершенно невозможно.
Марина и прежде знала их как величайших болтунов и словоблудов, а уж теперь-то, когда они получили возможность на свободе отвести душу, проклиная коварных московитов и выхваляя свою стойкость, послы сделались вовсе нестерпимы.
Главным предметом бесед сих достойных господ были их бесконечные прения с царем, из которых они вышли с честью. Например, московиты обвиняли письменно и устно поляков в том, что они-де навязали Московскому государству самозваного Димитрия, сиречь Гришку Отрепьева. Послы же оправдывались тем, что никак не поляки посадили на царство Димитрия, а сами московиты, недовольные тиранством Годунова, привели его к себе и признали коренным своим царем. «Разве, – вопрошали они, – не князья, бояре, воеводы и все дворяне послали к нему выборных в Путивль, проводили до Орла, а оттуда до Тулы, – а там приехали к нему из Москвы на поклон, не связанные, а добровольно, – и были в числе их и князь Мстиславский, и Иван Михайлович Воротынский, и многие Шуйские во главе с самим Василием Ивановичем, нынешним государем, и все это были знатнейшие бояре и дворяне, и лучшие люди московские… Ведь у вас было сто тысяч войска. Зачем же вы не поймали тогда Димитрия, если считали его самозванцем? Ведь нас-то, поляков, было каких-нибудь несколько сотен…»