Папоротниковое озеро
Шрифт:
— Вот и свинство… — вставил Наборный.
— Сам ты меня туда и увлек!
— Наоборот, я просил туда не ходить.
— Я и говорю: увлек. Ты меня не пускал. Всякий побежит, куда его не пускают, и вообще, это я рассказываю, а ты, брат, помолчи… Так вот, он лепечет, что виноват, совершил вынужденную посадку, кончилось горючее, но все в исправности. А тот, Андрианов, со зловещей эдакой снисходительностью замечает: «Товарищ Хвазанов, про вашу вынужденную посадку мы все знаем, а что вы главное-то замалчиваете?..» Ну, а тот, болван, чего-то про шасси лепечет, но сам понимает, что тут что-то не то, и, как утопающий, который хватается за железную болванку, тонет, но долдонит свое и никак не отступается. И морда у него синяя, как свекла,
«Так что же у нас получается? Вывезли вас на самолете из горящего леса или нет?»
«Вывезли. На самолете. С дочкой вместе, — отчеканивает женщина и усмехается. — Из сплавконторы нас увидали и тут же за нами лодку послали».
«Ну вот, а он отнекивается. Как это объяснить?»
«Он правду говорит. Его там и не было».
«Это ребус, однако, — говорит товарищ Андрианов. — Кто же в таком случае мог вас вывезти, вы не знаете?»
И она… до чего прекрасные у нее глаза, темные, голубые. И усмехается как бы свысока… и она преспокойно брякает: «Знаю». — «Да кто же?» — «А этого я не скажу. Ему еще за это попасть может. Не скажу, нет». Вот молодец! И ведь не скажет! Я больше слушать не стал, к тебе побежал поскорей все рассказать, чтоб ты все знала. Хороший я человек или нет? Интересно тебе?
— Хороший, Викеша, ты очень хороший… — Марина вздрогнула от его последних слов, точно убрали картину, в рассматривание которой она ушла с головой.
— А ты правда ничего не знала?
— Да, ничего… фактического. Он ничего мне не говорил. Я только сначала страшно боялась… Я в ужасе была, что с ним какое-то несчастье… А увидела — и сразу успокоилась. Это такое чувство очень ясное… Ну, ты чувствуешь, что человек чеснока наелся, когда он на тебя дыхнет? Вот так же я сразу почувствовала: нет, слава богу, от него совсем не пахнет бедой, несчастьем… Это же сразу чувствуешь. И тогда я просто позабыла, а он ничего не сказал. Правда, я сразу заметила, что он уже не совсем тот, каким был… ну, как водолаз, который под водой сбросил вдруг свинцовв вые подошвы — и вот его уже толкнуло, потянуло вверх… О, какое спасибо тебе, что ты прибежал мне все рассказать, Викеша! У тебя, наверное, душа есть! Ты умница!
Ночью прошел шумный, долгожданный многоводный ливень, и в городе все радовались, говорили, что теперь с пожарами обязательно справятся.
Утром в лесу еще капало с веток, и на прогалинах трава казалась обсыпанной стеклянным бисером, вспыхивающим по временам на солнце.
Бархан,
Бархан уже бежал обратно с равнодушным видом. За ним следом появился, как всегда не с той стороны, Наборный.
— Чертовщина какая-то! — крикнул он еще издали. — Опять я в какую-то чащу вдрыбался. Нарочно даже стоял, старался этот твой красный знак найти, и ни черта не нашел.
Он был при галстуке, в новой ярко-зеленой шляпе. На плече парадного черного костюма лежала паутина с запутавшимся мелким лесным мусором и дождевыми капельками.
Они покурили молча.
— Нет! — с досадой как-то фыркнул Наборный. — Ну, никакого удовольствия курить на свежем воздухе. Пойдем в избу, там поговорим… Да что говорить? Уехали. Часа полтора назад. Весь этот цирк погрузили на теплоход, и тишина воцарилась в нашем городе. Только крест с канатной мастерской позабыли снять. Сейчас полезли снимать, понимаешь ли…
— Я знаю.
— Ну, конечно, знаешь. Я накатал статейку на триста строк, редактор растрогался и сократил двести пятьдесят — и, в сущности, прав, собака. Что там напишешь! Были, уехали — и вот жалко… Мне-то чего жалеть? А грустно. С Викентием мы обнялись на прощание. Я их провожал, конечно… А-а, ты конверты из сундука, я вижу, вытащил! Распечатываешь?
— Вытащил вот… Что-то никак не возьмусь. Ну, может, завтра… Сейчас не буду.
Конверты были разные, шершавые, с нарисованными цветочками, длинные, твердые, с напечатанными в левом углу бланками, всякие.
— Пора, пора… Соберись с духом и вскрой хоть один, какой попадется, а там уже легче пойдет… Да, я тебе не сказал?.. Я ведь их провожал. Да, говорил… Она мне с палубы еще долго махала чем-то, перчаткой, да, совершенно точно, у нее перчатка была в руке… Знаешь, она плакала. Стоит, ото всех отвернувшись, у поручней, машет, прощаясь с берегом, а там я стою, своей зеленой шляпой махаю… и горько плачет… Ведь ей улетать куда-то надо?
— В Югославию.
— Верно, верно… А все-таки — что ж ты-то не пришел хоть на пристань ее проводить? Ну почему?
— Почему?.. Мы боялись, что она расплачется. Зачем?
Был час тишины, когда ночь, с ее затаенными шорохами, с перебегающими шелестами, со всеми невнятными звуками лесной темноты, уже кончилась, притихла, но утро еще не пришло, не началось. Переходный, застывший, безжизненный час. Сон кончился, а явь еще не проснулась, и тут он уловил неслышные легкие шаги и вдруг понял, что это к нему возвращается. «Возвращается» — именно само это слово возникло в нем, волшебное слово: возвращается.
Дверь исчезла, растаяла, и появилась она, которой не могло быть. Она не шла, а скользнула — мгновенно оказалась с ним рядом, наклонилась над ним, пахнув знакомым нежным шелковистым, летучим запахом духов лаванды.
— Это сон? — с восторгом спросил он, весь сжимаясь от страха, что вдруг это сон.
— О нет же! — голос ее еле сдерживал переполнявшую его радость. — Твой долгий дурной сон наконец окончен. Я пришла к тебе навсегда!
Он проснулся совсем с ощущением полного, никогда не испытанного счастья и открыл мокрые глаза.
Вдохнул прелестный, смешанный запах досыхающего сена и лаванды от старого выветрившегося меха полушубка.
Окошечко едва серело. Чувство счастья не проходило. Было бы оно сильнее, если бы она в самом деле переступила порог и вошла в дверь, наклонилась к нему? Кто знает?
Кто знает? Ведь ей все равно пришлось бы опять уходить. Он дотронулся пальцем до подсохшей безобразной ссадины на щеке. Да, долгий дурной сон окончен. Это только она одна могла ему сказать так, чтоб он поверил. И вот она сказала.