Папоротниковое озеро
Шрифт:
… В последовавшие годы не раз на цветных плакатах у входа в кинотеатры возникало ее лицо со странной, чуть дрогнувшей в уголке губ, не успевшей раскрыться улыбкой. С высоты громадных щитов, на шумные толпы прохожих и мчащихся мимо автомобилей, очень внимательно смотрели ее живые, действительно прекрасные глаза.
Год проходил так за годом, но было всего их немного.
В один из солнечных дней холодного месяца марта, когда весь город щурился от ослепительно вспыхивавшей капели, наперегонт ки летевшей со всех крыш, и оттаявший лед с грохотом скатывался по водосточным трубам,
В последние дни перед операцией, оставаясь одна, она царапала что-то тонким карандашиком в красивом кожаном блокноте, на котором золотыми буквами было вытиснено название кинофестиваля в Рио-де-Жанейро и ее имя. Потом она неизменно прятала блокнот себе под подушку, так, что его видела только медицинская сестра, перестилавшая постель. Сестру звали тоже Марина, и они очень подружились. Сестра Марина ухаживала за Осоцкой неотлучно и ревниво, вне всех своих обычных дежурств.
Ранним утром, когда уже пошли за каталкой, чтоб отвезти ее в операционную, Марина Осоцкая вынула из-под подушки и отдала Марине-сестре блокнот.
— Мариша, спрячьте это у себя. Не отдавайте никому. Хорошо? Никому, если не мне.
Сестра покраснела до слез и страстно сказала:
— Клянусь!
Это получилось очень уж торжественно, и Марина Осоцкая тихонько рассмеялась.
Слонявшиеся по коридору больные в халатах удивленно расступались. Никогда этого не было, чтоб человек так улыбался, когда его уже вывозят на каталке из палаты в операционную.
Прошло много дней, прежде чем сестра Марина, еле удерживая слезы, решилась раскрыть блокнот.
Несколько страничек были вырваны по проколотым пунктиром дырочкам и аккуратно вложены обратно.
В плоском кармашке с внутренней стороны обложки лежал совсем выгоревший кумачовый лоскуток материи, но сестра не догадалась туда заглянуть и его не заметила.
Вырванные странички были исписаны круглым и очень четким почерком, серебряным шариковым карандашом, вдетым тут же в петельку у корешка обложки.
На первый взгляд это было похоже на письмо, хотя и довольно странное.
«Милый, я все возвращаюсь и возвращаюсь туда, в то единственное место, куда меня так зовет и тянет. Луной затопленная поляна и черные тени по земле, а в синем, голубом, призрачно-ясном пятне сидит и смотрит мне глаза в глаза большая черная собака — ведь ее я тоже любила, как любила все, что было вокруг нас. Я сейчас, в темноте, одна, лежу ночью и смеюсь от радости, стоит сказать: Бархан. Я думаю, ему не очень-то хотелось яблока, но он добросовестно жевал и хрустел, чтоб сделать мне приятное… Но я не хочу сразу оказаться там. Я всегда начинаю с дороги. Я еще иду туда. Я иду, начинается осень, дни такие прозрачные, солнечные. Воздух в лесу уже студеный, его пьешь, точно запрокинув голову, прямо из бездонной полыньи, оттуда, где бесконечно плывут облака — воздушные льдины в сияющей синеве небесного ледохода.
Белая дорога извилисто течет по
Темные стволы старых сосен, врывшихся могучими корнями в глубь мягких зеленых холмов, окутанные толстыми моховыми муфтами у подножий, уходят ввысь, все светлея, светлея, и совсем уже далеко от земли золотисто отсвечивают на солнце.
Это такое счастье теперь: лежать с закрытыми глазами и все это видеть, все подробнее, чем я видела тогда, когда отвязывала красный лоскутик от сухой еловой ветки…
Локтем заслоняя лицо, я выбираюсь из колючего сумрака еловой чащи. Тропинка, устланная мелкой соломкой прошлогодней хвои, сбегает в низину и пропадает в сплошном море папоротников… Как в воду лесного озера входишь по колено, по грудь в эти зеленые волны громадно разросшихся папоротников, идешь, на ощупь чувствуя под ногами след заглохшей тропинки, и пышно изогнутые, как страусовые перья, резные ветки раздвигаются с тихим шуршанием, упруго отгибаются и нехотя соскальзывают с моих колен, с груди.
Если обернуться быстро — увидишь, как они, качнувшись, успокаиваются, и вот уже и этого следа твоего не видно, как будто тут и не проходил никто.
Из низинки поднимаешься и выходишь, как на сушу, на другой берег, туда, где опять одни колонны сосновых стволов, там просторно, светло и вокруг видно далеко.
О мой возлюбленный, теперь мне просторно и видно далеко вокруг. Как через это лесное папоротниковое озеро, прошли мы рядом, хоть и не вместе, сквозь паши жизни, и за спиной у нас уже смыкаются, неслышно качнувшись, последние перистые ветки, и никому не будет виден след тропинки, которой мы прошли свой путь. Ты не знаешь, что однажды я бросила все, и примчалась в твой город, и долго смотрела, как уходят один за другим из этого порта корабли в какую-то далекую Атлантику, куда ты ушел всего за два дня до моего приезда.
Теперь уже все поздно и сделать ничего нельзя, а главное, уже не важно, не надо. Ведь встретившись, мы, может быть, и не узнали бы друг друга. Мы уже не те. Но есть у нас одно, чего во всем мире не знает никто, кроме нас двоих. Одни на свете мы знаем тех двух людей, что когда-то в глухом осеннем лесу встретились и как-то уж слишком полюбили друг друга.
Кончаю письмо к тебе, мой единственный возлюбленный, бесконечная краткая радость и любовь всей моей жизни. Таких писем не отсылают. Не пошлю его, наверное, и я. Простимся заочно, безгласно, безмолвно. Моя милая, трудная, немножко нелепая, но все-таки прекрасная и беспощадная роль подходит, кажется, к концу, разве только — если завтра?.. Если будет — завтра…»