Пара гнедых
Шрифт:
Мирон проблестел на Коробова недобрым глазом.
— Стальное-то мне не к рукам. Ногти о стальное-то обломаю. Мне бы обычное — костяное да жиляное, я б с энтим в землю по уши въелся.
— А не опасно это, по уши-то? А? — Коробов краем глаза ловил выражение моего отца. — Въешься в землю зажиточным станешь, чего доброго, второго коня заведешь, дом железом покроешь, тут-то и кончится твоя масленица!
— Уж не завидуешь ли мне, Тонька? — спросил Мирон.
— Гы! — показал в страшной бороде страшные зубы Черный Петро.
— Завидую, брат. Ты теперь
— На полдороге не остановимся, не мечтай.
— Слышал, Мирон? Потому и готов я сейчас же пролетарием стать.
— Гы!.. — гыкнул Черный Петро.
— Дело нехитрое, — произнес Мирон. — Отдай мне коней. Я пролетарием-то всю жизнь, поднадоело.
— Гы!.. Гы!..
— А ты примешь, ежели отдам? — спросил Коробов. — Не откажешься?
Мирон сглотнул слюну, побежал глазом в сторону, в сторону, пока его глаз не уперся в коробовских коней на дороге.
— Попробуй проверь, — сказал он.
— По нонешним временам такие кони ой горячи, Мирон! Шибко они меня припекают. Спроси-ка Федора Васильевича, уж он-то лучше моего тебе растолкует.
— Зачем? — с пренебрежением отозвался мой отец. — Еще товарищ Карл Маркс отмечал: ни один мироед-собственник добровольно не отказывался от своей собственности.
— А кто говорит, что я добровольно от коней отрекаюсь?.. Нужда, Федор Васильевич, заставляет. Я их, лапушек, на руках выносил заместо детей. Дороги они мне… — Антон Коробов положил руку на сердце. — Вот тут лежат, с мясом отрывать придется.
— Сам не оторвешь, классовая жадность пораньше тебя родилась, Антон.
— А ежели смогу?
— Ежели б смог, то в наших рядах давно бы был, — ответил отец.
Коробов улыбнулся своей тонкой, скользящей улыбкой.
— А я того и хочу, Федор Васильевич, — в ваших рядах. Хочу вот отдать своих коней, зато чужих брать, дом свой, который бревнышко по бревнышку клал, забыть, чтобы других из домов выселять… К понятию пришел: музыка нынче новая, так по-новому и танцуй.
Отец в ответ улыбнулся презрительно и жестко.
— Лиса в капкан попала — лапу себе отгрызть хочет. Нет, Антон, не примазывайся — разоблачим.
— Разоблачите?.. А что?.. То, что я ваши мысли приму, ваши законы признаю?.. За такое, Федор Васильевич, по голове не бьют, а как раз гладят да приговаривают: досужий мальчик, послушливый — сердце радуется. — Антон Коробов, прямой, остроплечий, задирал на отца бородку, светленько ласкал глазами. Отец, широкий, тяжело давящий сапогами пыльную землю, встречал исподлобья этот ласковый взгляд.
Мирон Богаткин слушал их, выбирал негнущимися пальцами из бороды солому, и его рука заметно дрожала, глаза, прятавшиеся в глазницах, теперь выбрались наружу, они были бутылочно-зеленого цвета и беспокойны — перебегали с моего отца на Коробова, с Коробова на отца, а лицо напряжено, морщины на нем стянуты.
Кони же, о которых шла речь, чуть поуспокоились, грызли удила, судорожили атласной кожей, отгоняя мух. И тем наглядней было их недеревенское совершенство, что ближе к нам в обморочной дреме стояла запряженная в расхлюстанную телегу лошадь Петрухи Черного — пыльно-шерстистая, с прогнутой обильным брюхом спиной, тупоногая, с громадной понуренной головой, с распущенными губами, облепленными мухами.
Мирон снова через силу сглотнул слюну и сказал ссохшимся голосом:
— Слышь, Тонька: чур, я первый!
Коробов повел в его сторону светлым глазом:
— Вынесешь ли, Мирон?
— Мое дело.
— Двоих разом отдаю. Держать-то их в хозяйстве можно только парой. Поодиночке в плугу или на извозе надорвутся.
— Знамо — тонкая кость.
— Тогда что ж… Считай — заметано.
И Мирон, распахнув зеленые глаза, затравленно заоглядывался:
— Чё это?.. Ужель вправду он?.. Чё это, ребяты?..
А «ребяты» — кучка мужиков-хозяев из «твердой середки», те, что и сами имели коней, но не смели облизываться на «коробовских лебедок», — попритиснулись друг к другу, замерли, раскрыв окосмаченные бородами рты, таращили глаза, громко сопели и потели. Только Петруха Черный показал из бороды страшные зубы, изрек:
— Чудно!
— Очнись, простота! Покупают тебя по дешевке, — сердито сказал отец.
— Безопасность себе покупаю, Мирон, — спокойно добавил Коробов.
— Неужель вправду коней отдаешь за это?
— Дешевле-то не получается.
— А ведь я соглашусь, Антон Ильич, любый. Меня — на коней?.. Покупай! Соглашусь!
— Не ты, так другой — кто-то найдется.
— Найдется, паря, найдется. Но и я готов… За твоих коней да хоть душу черту… Готов, Антоша.
— Подумай о чести бедняцкой! На дешевку клюешь! — Голос отца был сухой, нехороший.
— О чести?.. О бедняцкой?.. — Мирон вывернулся боком, перекосил плечи, выгоревший до рыжины, закопченный до черноты, изрезанный морщинами, в холщовой серой рубахе, в крашеных линялых портах, черные сбитые щиколотки торчат из разношенных берестяных ступешек. — Я, Федор Васильевич, сорок осьмой год живу на свете и все выглядываю, как бы из энтой чести выскочить подале… Бедняцкая честь, да катись она, постылая!
Мой отец схватил Мирона за выломленное костистое плечо, сильно тряхнул.
— Проспись, глухота! Ликвидация начинается! Слышал: кулака как класс… Хочешь, чтоб вместе с этим классом и тебя, беспортошного, ликвидировали?
Мирон досадливо освободился от отцовской тяжелой руки, нос его заострился, темное лицо посерело, как его заношенная холщовая рубаха, а глаза травянисто цвели.
— Ты, Федор Васильевич, из мужиков-то, видать, выскочил, не поймешь… Коней бери!.. Ни у отца мово, ни у деда такого случая не было, а я пропущу…
— Дура темная! Он спасается, а ты, баран, под обух лезешь!
— Такие кони… Уж знамо, что задешево не достанутся. Кто б мне в другое-то время таких коней посулил?.. Ты, Федор Васильевич, уже не мужик. Мужики-то, эвон, меня поймут…