Пара гнедых
Шрифт:
Отец зябко передернул плечами, тяжело поднялся:
— Пойдем в дом, Володька… Холодно что-то.
Шаги стихли. Кричал дергач.
На другой день по селу разносился громкий стук молотка о железо. Мирон Богаткин, босоногий, острозадый, ползал на карачках по крыше дома Антона Коробова и отдирал купленное у Вани Акули железо.
На другой стороне улицы стоял досужий люд, задрав головы на залатанный Миронов зад, судил:
— Неделю как и всего-то цинково корыто у него было.
— Растет репей.
— Прополют,
Самого Вани Акули средь досужих не было. Он после вчерашнего веселья отсыпался дома под грохот Миронова молотка. Во дворе на бревнышке, так, чтобы можно было видеть работающего Мирона, сидела серьезная жена Вани Акули, равнодушно лускала тыквенные семечки. Акуленковская ребятня, похожие друг на друга Анька, Манька, Ганька, Панька, тут же толкалась, радовалась вон сколько собралось народу возле их дома! Старший, Иов, был диковат, от людей прятался.
Кто-то радостно возвестил:
— Партия сюды идет!
— Сейчас объяснит Мирошке на пальцах.
— Эй, Мирон, гость к тебе — встречай!
Мой отец подошел вплотную к дому, задрал голову и, когда Мирон появился с очередным листом на краю крыши, приказал:
— Слазь, Мирон!
Мирон с грохотом сбросил лист, деловито высморкался, вытер черные пальцы о портки, ответил с достоинством:
— Некогда мне, Федор Васильевич, слазить. Говори уж так.
— Разговор-то крупный, Мирон, и не для всех.
— Чего таиться, чай, не за воровство журить меня собрался. Купленное забираю.
— Детей, дурак, без отца оставишь.
— Жалеешь!
— Жалею.
— Тогда и заступишься.
— Не смогу заступиться. Ни я, ни кто другой.
— Слабак, значится. Ну и не путайся. Я, может, денек первым человеком в селе пожить желаю.
— Сам же недавно кулаков клял, теперь в клятые лезешь.
— Нынче другое звание мне вышло — не нищеброд.
— Дом отымем, коней отымем и накажем по закону!
Мирон распрямился на крыше во весь рост, снова презрительно высморкался. Снизу под оттопыренной рубахой был виден его голый тощий живот.
— Отымете?.. Эт пожалте. Только помни, Федор, я убью тебя, когда ты руку к моим коням протянешь. Я не Тонька Коробов, я без хитростев… Ничегошеньки не боюсь. — Мирон повернулся спиной, стал на четвереньки и полез наверх.
В это время из сеней выполз Ваня Акуля, должно быть, проснулся от наступившей после грохота тишины. Без знакомой шапки на голове, с протертым острым темечком, опухший, трупно-зеленый, с затравленно бегающими глазками, он двинулся по двору, мучительно морщась, бережно неся на весу свои дрожащие руки.
— Ми-иро-он! — плачущим, детски слабеньким голоском позвал он. — Миро-он!
— Чего тебе? — недовольно отозвался Мирон с высоты.
— Дай еще на полдиковинки, Мирон.
— Допрежь надо было торговаться.
— Ми-ир-он! Жылезо заберу… Полдиковинки, Мироша-а.
Мирон ожесточенно загремел молотком.
Ваня Акуля при каждом ударе вздрагивал опухшими губами и щеками, мучительно морщился, глядел на всех просительно увлажненными глазками. А все смеялись, советовали:
— Лезь на крышу, там ближе к богу.
— За ногу стяни.
— Смерть моя, братцы-ы! — стонал Ваня.
Вместе со всеми визгливо смеялись над отцом Анька, Манька, Ганька, Панька, а со стороны серьезно и невозмутимо поплевывала тыквенной шелухой жена, наблюдала.
— Федор Васильевич! — Ваня двинулся к моему отцу. — Будь защитником! Ограбил меня Мирошка!.. Я ж ему за дешевку!.. Реквизуй, Федор Васильевич! — Он шел на пригибающихся ногах, тянул к отцу длинные трясущиеся руки. А наверху, — под синим небом, гремел железом Мирон. — Фе-е-дор Василь-ич!
Отец резко повернулся и пошел прочь — тугая широкая спина ссутулена, голова пригнута, почему-то мне опять до боли, до крика стало жаль отца.
Ваня Акуля проводил его долгим тоскующим взглядом, потоптался, снова обернулся к людям и вдруг с неожиданной силой и страстью заломил над головой руки:
— Братцы-ы! Смилуйтесь!.. Братцы-ы! Полдиковинки всего… Заставьте изверга миром, войдите в положение!.. Тош-не-хонь-ко! Бра-а-ат-цы!
Все глядели на него и покатывались, стонали от смеха. Анька, Манька, Ганька, Панька плясали, путаясь в длинных рубахах. Даже невозмутимая жена Вани Акули, не переставая выплевывать тыквенную шелуху, раскисала в улыбочке. Смеялся и я.
— Бра-ат-цы-ы! Тошне-хонь-ко!
В небе победно гремел железом Мирон.
Отец часто стал повторять одну фразу. Сидел на крыльце вечером, слушал дергача, курил, вдруг встряхивался:
— Что-то тут не продумано.
Читал после обеда газеты, откладывал их, морщил лоб:
— Что-то тут не совсем…
Рассказывал матери об очередном собрании, обрывал себя на полуслове, задумывался:
— Что-то тут у нас…
Антон Коробов исчез из села в тот же вечер, сразу же после разговора с отцом. Он уже не слышал, как Мирон гремел железом на крыше его дома. Никто из наших больше не слышал об Антоне Коробове. Отец не сомневался: «Этот устроится… Что червяк в яблоке».
Во время дождей ободранная крыша коробовского пятистенка пропускала воду, как решето. Ваня Акуля, кляня кулацкие палаты, вместе с ребятишками, верной женой, прихватив квашню — сосуд жизни, перебрался обратно в свою баньку.
Несколько раз Мирон выезжал на своих конях. Гнедые кони по-прежнему лоснились, словно выкупанные, скупо отливали золотом. Мирон был темен лицом, расхлюстан, размахивая концами вожжей, он пролетал со стукотком из конца в конец — черноногий Илья-громовержец на колеснице. Мой отец ему больше не мешал: «Пусть… пока… Придет время, приведем в чувство».