Парижские тайны
Шрифт:
И Певунья осторожно высвободила свою руку.
— Идите один... я дойду вслед за вами до заставы... А как только мы очутимся, за городом, я присоединюсь к вам.
— Ничего не бойтесь, прошу вас, — сказал Родольф, тронутый ее деликатностью, и снова взял под руку Лилию-Марию. — Мой хозяин живет далеко отсюда, к тому же мы наймем извозчика на Цветочной набережной.
— Как вам будет угодно, господин Родольф; я сказала так, чтобы не навлечь на вас неприятностей...
— Верю вам, спасибо. Но, скажите откровенно, вам все равно, куда ехать?
— Да, все равно, лишь бы это было за городом... В деревне
— А для чего вы ходили на рынок? Чтобы купить цветов?
— О нет, у меня не было на это денег; я ходила туда посмотреть на цветы, понюхать их... И в базарные дни, когда Людоедка разрешала мне провести полчаса на рынке, я чувствовала себя такой счастливой, что забывала обо всем.
— А когда вы возвращались к Людоедке... по этим гадким улицам?..
— Как вам сказать... Мне было еще более грустно, чем до прогулки... и я сдерживала слезы, чтобы не нарваться на побои. И знаете... кому я завидовала на рынке... очень завидовала?.. Молоденьким работницам, таким чистеньким, которые шли с рынка веселые-превеселые с горшком красивых цветов в руках.
— Я уверен, что, будь у вас на подоконнике несколько горшков с цветами, вы не чувствовали бы себя такой одинокой.
— Ваша правда, господии Родольф! Представьте себе, что однажды, на свои именины, Людоедка — она знала, что я люблю цветы, — подарила мне маленький розовый кустик. Если бы вы знали, как я была счастлива! Я даже перестала скучать, ей-богу! Я то и дело смотрела на свою розочку... Забавлялась, считая ее листики, бутоны... Но в Сите плохой воздух, два дня спустя розочка стала желтеть. Тогда... Но вы станете смеяться надо мной, господин Родольф.
— Нет, нет, продолжайте.
— Так вот, я попросила у Людоедки позволения гулять с моей розочкой, как я гуляла бы с ребенком. Да, я ходила с ней на набережную, воображая, что ей полезно побыть с другими цветами, на свежем, хорошем, душистом воздухе; я смачивала ее поблекшие листочки в чистой воде, потом я вытирала их и на четверть часа выставляла цветок на солнце... Дорогая моя розочка никогда не видела солнца в Сите... впрочем, как и я... ведь на нашей улице солнце не опускается ниже крыши... Наконец я возвращалась... Уверяю вас, господин Родольф, что благодаря этим прогулкам моя розочка прожила на десять дней больше, чем прожила бы без них.
— Охотно верю, и, конечно, для вас было большой потерей, когда она погибла.
— Да, я оплакивала ее, это было для меня настоящим горем... И вот что, господин Родольф, раз вы понимаете, что можно любить цветы, я могу сказать вам одну вещь. Так вот, я питала нечто вроде благодарности... Ну, теперь вы непременно посмеетесь надо мной...
— Нет, нет! Я люблю, я обожаю цветы! И вполне понимаю те безрассудства, которые люди совершают из-за них.
— Так вот, я была благодарна моему бедному кустику, который так мило цвел для меня... хотя... словом... несмотря на то, что я представляю собой...
И Певунья, опустив голову, покраснела от стыда.
— Бедная девочка! Вы так ясно сознавали весь ужас своего положения, что, вероятно, нередко...
— ...мне хотелось покончить с собой, вы это хотели сказать,
— Когда вы говорили себе: «Как знать?..» — вы на что-то надеялись?
— Да.
— На что же?
— Сама не знаю... Я надеялась... Да, надеялась помимо воли... В такие минуты мне казалось, что моя горькая судьба незаслуженна, что во мне есть что-то и хорошее. Я говорила себе: «Мне очень тяжко пришлось, но, по крайней мере, я никогда никому не делала зла... Если бы я могла посоветоваться с кем-нибудь, то не дошла бы до того, до чего дошла!» Эти мысли разгоняли немного мою грусть... Надо сказать, что они стали приходить ко мне после гибели моего розового кустика, — прибавила Певунья с торжественным видом, вызвавшим улыбку у Родольфа.
— И это большое горе еще не прошло?..
— Нет... Вот взгляните.
И Певунья вытащила из кармана маленький сверток с засохшим розовым кустиком, тщательно перевязанным розовой шелковой лентой.
— И вы его сохранили?
— Ну конечно... Это все, что у меня есть на белом свете.
— Как, у вас нет ничего своего?
— Ничего...
— А это коралловое ожерелье?
— Оно принадлежит Людоедке.
— Как, у вас нет ни носового платка, ни чепчика, ни какой-нибудь тряпицы?
— Ничего у меня нет, ничегошеньки... только сухие веточки моей бедной розы, вот почему я так дорожу ими.
С каждым словом Певуньи удивление Родольфа возрастало; он не мог понять этого жуткого рабства, этой чудовищной торговли телом и душой женщины, продающей себя за грязное помещение, за поношенное платье и несъедобную пищу [58] .
Родольф с Певуньей дошли до Цветочной набережной, где их ждал извозчик. Родольф подсадил Певунью и сел подле нее.
— В Сен-Дени, — сказал он кучеру, — там я скажу, куда ехать дальше.
58
Если бы нам было разрешено входить в подробности, которых мы поневоле избегаем, мы доказали бы, что это рабство существует, что полиция ему не препятствует, что несчастная женщина, нередко проданная своими близкими и брошенная в омут разврата, осуждена, так сказать, навеки оставаться в кем, что ее раскаяние, ее угрызения совести бесплодны и что фактически ей почти невозможно выбраться из этой грязи. (См. прекрасную книгу доктора Паран-Дюшатле, труд философа и благородного человека). (Примеч. автора).
Извозчик тронул; солнце сияло, на небе не было ни облачка; стекла кареты были опущены, и в нее врывался чистый прохладный воздух.
— Что это? Женское пальто! — воскликнула певунья, заметив, что она сидит на чем-то мягком.
— Да, пальто для вас, детка; я захватил его, опасаясь, как бы вы не продрогли. Хорошенько закутайтесь в него.
Певунья, не привыкшая к такой предупредительности, с удивлением взглянула на Родольфа.
— Боже мой, как вы добры, господин Родольф! Мне просто совестно.