Парижский антиквар. Сделаем это по-голландски
Шрифт:
Завадская живет в уже знакомом мне просторном доме недалеко от своего офиса на бульваре Вольтера. На этот раз хозяйка проводит меня во внутренние комнаты, усаживает в гостиной за старый овальный стол, наливает кофе и коньяк.
Сегодня Завадская одета в темно-синее платье, на правой руке перстень с крупным александритом карата в три с половиной — четыре. Если камень натуральный — а в этом у меня особых сомнений нет, так как Завадская не та женщина, которая будет носить на своих тонких артистократических пальцах синттику — то он должен стоить безумных денег.
С середины гостиной за
— Как смотрит-то! Скотина.
Несмотря на изолированность от родины и живого языка, эта женщина сохранила полнокровность русской лексики. Из единственного подслушанного телефонного разговора в ее офисе я точно знаю, что ей известны значения слов «лох», «бабки» и «понт». Употребляет их она нечасто, произносит отчетливо и с расстановкой, держит себя при этом с достоинством и вообще делает это только для того, чтобы эпатировать собеседника.
— Любите собак, Наталия Алексеевна?
— Кто? Я? Не переношу. Дочь уехала отдыхать, а меня оставила с этим уродом. А он сожрал сырую свиную отбивную, которую оставила на столе в кухне моя дура кухарка.
— Ну и что?
Завадская оживляется.
— Как что? Я его перетянула поводком и ушла одеваться. А когда вернулась, то обнаружила, что эта сволочь нагадила на ковре в гостиной.
Бассет шумно, с пристаныванием вздыхает и садится поудобней. Его невозмутимая наглость начинает мне нравиться. Как тут не заступиться за животное.
— Он не виноват. Собак от свинины, простите, несет.
— Как бы не так! Он это сделал специально, за то что я его выдрала. Еще он забрался на ётол и сожрал печенье, которое мне было поставлено к завтраку, и лимон. Лимон-то зачем сгрыз, мерзавец? Алексей, вы слышали, чтобы собаки ели лимоны?
— Нет.
— То-то и оно. Я тоже. Говорю вам, он мне мстил.
Пока мы обмениваемся своими соображениями, бассет бесстрастно смотрит на нас. При взгляде на Завадскую в его влажных темных глазах загораются глумливые огоньки.
Пытаясь выставить собаку из гостиной, Завадская бормочет:
— Никогда не понимала Лорана, которому нравились картины и рисунки с изображением животных. Он собирал работы русских анималистов. Утверждал, что это помогает ему поддерживать духовную связь с родиной. Вообще говоря, у него были очень неплохие вещи работы Льва Бруни и Николая Сверчкова.
Бассет не делает ни малейшей попытки сопротивляться. Но и уходить он не намерен — наша компания ему кажется гораздо интересней, чем сидение в пустом коридоре. Завадская подпихивает его ногой в изящной туфле, и пес, сидя, скользит по паркету к двери. Дело идет очень медленно, так как собака мускулистая и тяжелая, а Завадская женщина в общем-то хрупкая и к тому же в возрасте. Неожиданная мысль заставляет меня перебить Завадскую:
— Простите, а почему он говорил о связи с родиной? Лоран что, родился в России?
Оставив собаку в покое, хозяйка с удивлением смотрит на меня:
— Что значит «родился в России»? Он был русским, ведь его настоящая фамилия была Ларин. Он сын выходцев из России, и это все знали. Как некоторые эмигранты, его родители изменили фамилию на французский манер. О его прошлом я мало знала. Он больше откровенничал со своим приятелем Габриэлем. Тот многое знал о Лоране.
Так вот что сказал Габриэль из магазина Лорана-Ларина! «Он мне говорил, что охотно пообщался бы со своими». Значит, Лоран был русским! А точно знаю, что это очень важно, но пока не могу сообразить, почему. Между тем Завадская подносит мне новый сюрприз:
— Знаете, Лоран что-то предчувствовал. Выйдя из больницы, он хотел оставить мне какие-то бумаги. Я рассердилась, сказала, что умирают раньше других те, кто думает о смерти. Он улыбнулся и промолчал. А вскоре…
О каких бумагах идет речь? Если Лоран не оставил их Завадской, то к кому обратился? К Габриэлю? От мыслей меня отвлекает телефонный звонок. Завадская нажимает кнопку режима конференции, и телефон отзывается бодрым голосом Бортновского.
— Наталия Алексеевна, день добрый. У вас Соловьева случайно нет?
Я открываю рот, но вредная старуха опережает меня, сварливо отвечая:
— Ко мне случаем не заходят, только по приглашению.
Этот ответ можно понимать и как признание моего наличия в квартире, и как полное его отрицание. У Завадской интонация часто вообще убивает желание вдумываться в смысл сказанного, и Бортновский вместо дальнейших расспросов начинает трусливо оправдываться:
— Извините, просто мы с ним хотели пойти пообедать вместе. Но если нет… Целую руки.
Завадская остается верна себе:
— Не переношу, когда мне руки целуют.
Она уже почти выключает телефон, когда из динамика доносится приглушенный голос Бортновского, обращенный к кому-то третьему в его кабинете:
— Его у Завадской нет.
Новое дело — меня кто-то разыскивает. И в этих поисках Бортновский оказывает посильную помощь. Ну вот, начинается. Меня зацепили. Но где? Через Бортновского? Это наиболее естественный ответ.
От нехороших мыслей меня отвлекает Завадская:
— Когда после пожара пришлось восстанавливать здание «Гранд Опера», роспись плафона заказали Марку Шагалу. Шагал мне нравится, но все-таки его стиль не для здания оперы. Знаете, что мне сказал один из чинов префектуры Парижа? «Да, здесь мы действительно допустили промашку. Но, с другой стороны, мы не так уж часто смотрим в опере на плафон потолка». Каково? И вообще, чувство меры и вкуса важно во всем. А в коллекционировании в особенности. Мы с моим другом Лораном видели одну вещь. Уверяю вас, любой новый русский с руками оторвал бы эту картину.
Я напрягаюсь и становлюсь, наверное, похож на почуявшего дичь и одеревеневшего в охотничьем экстазе спаниеля.
Нет, учитывая мой рост и конституцию, скорее на тощеватого ирландского сеттера. Я знаю, чувствую, что Завадская вот-вот сообщит мне что-то важное. А она мучительно долго достает зажигалку и раскуривает сигарету, и, только выдохнув в сторону тонкую струю дыма, продолжает:
— Так вот, это была картина неизвестного русского художника девятнадцатого века. Прелестнейший женский портрет, хотя и скорее красивенький, чем действительно глубокий. Но если бы вы знали, как Лоран обиделся, когда я сказала, что этот портрет — чистейший Грез.