Парижский сплин. Стихотворения в прозе
Шрифт:
XL. Зеркало
Входит уродливый человек и смотрит на себя в зеркало.
— Зачем вы смотритесь в зеркало, если то, что вы там видите, явно не доставляет вам удовольствия?
Уродец отвечает мне:
— Милостивый государь, согласно бессмертным принципам восемьдесят девятого года, все люди равны в своих правах; следовательно, я имею право смотреться в зеркало, а что до удовольствия или неудовольствия, это уж пусть останется на моей совести.
С позиции здравого смысла я был, без сомнения, прав; но, с точки зрения закона, и он не был так уж неправ.
XLI. Гавань
Гавань — спасительное прибежище для душ, уставших от схваток с жизнью. Необъятный простор неба, подвижные контуры облаков, переменчивые краски моря, вспышки сигнальных огней
XLII. Портреты любовниц
В мужском будуаре, иными словами, в курительной комнате модного игорного дома четверо мужчин пили и курили сигары. Все они были ни молоды, ни стары, ни красивы, ни уродливы; но все обладали одним отличием, которое выдавало в них ветеранов любовных сражений, — тем почти не поддающимся описанию выражением холодной и насмешливой грусти, которое ясно говорит: «Мы довольно пожили в свое удовольствие и сейчас ищем то, что могли бы любить и почитать».
Один из них повернул разговор на женщин. Более разумным было бы вовсе о них не говорить; но многие умные люди за бокалом вина не чуждаются банальных тем. Тогда рассказчика обычно слушают так, как слушали бы музыку, доносящуюся из бального зала.
— Все мужчины, — говорил он, — пережили возраст Керубино: то время, когда за неимением дриад обнимают дубовые стволы, и даже не без удовольствия. Это первая ступень любви. На второй становятся более разборчивыми. Способность выбирать — это уже признак упадка. Именно тогда упорно ищут красоты. Что до меня, господа, я давно достиг переломной эпохи, ведущей на третью ступень, когда красота сама по себе уже недостаточна, если ее не обрамляют ароматы, роскошные уборы и прочее в том же роде. Должен признаться, что я порою стремился, словно к неизведанному счастью, к некой последней, четвертой ступени, которая должна была принести полное успокоение. Однако всю свою жизнь, за исключением возраста Керубино, я был чувствителен более кого бы то ни было к несносной глупости, к раздражающей посредственности женщин. Что мне нравится в животных, так это их простодушие. Судите сами, сколько мне пришлось претерпеть от моей последней любовницы.
Она была незаконная дочь какого-то князя. Красавица, само собой; иначе зачем бы мне с ней сходиться? Но это великое достоинство она портила неуместным и непомерным честолюбием. Это была женщина, которая постоянно хотела играть роль мужчины. «Вы не мужчина!» — «Ах, если бы я была мужчиной!» — «Из нас двоих мужчина — это я!» — такой нескончаемый припев постоянно звучал из этих уст, из которых мне хотелось бы слышать только песни. Стоило мне похвалить какую-нибудь книгу, стихотворение или пьесу, она тут же возражала: «Вы и в самом деле полагаете, что это необыкновенно сильно? Да что вы понимаете в силе?» — и принималась спорить.
В один прекрасный день она решила заняться химией, так что между нашими губами зачастую оказывалась стеклянная маска. И при всем том она была невероятно жеманной. Если порою я оскорблял ее какой-нибудь вольностью излишнего любовного пыла, она вся содрогалась, как задетая мимоза.
— И чем все закончилось? — спросил один из трех слушателей. — Никогда бы не подумал, что вы столь терпеливы.
— Бог, — отвечал его приятель, — саму отраву делает лекарством, спасающим от яда. Однажды я застал эту Минерву, столь жаждавшую идеальной силы, наедине с моим слугой, и в такой ситуации, которая вынудила меня немедленно удалиться, чтобы не заставить их краснеть. В тот же вечер я дал отставку обоим, заплатив им жалованье сполна.
— Что до меня, — снова заговорил другой, — мне приходится жаловаться только на себя самого. Счастье пришло ко мне, но я его не узнал. Некогда судьба даровала мне наслаждение женщиной, которая воистину была самым нежным, самым покорным и самым преданным
Остальные, переглянувшись, рассмеялись, и третий рассказчик начал в свою очередь:
— Господа, я знал наслаждения, которыми вы, быть может, пренебрегали. Я говорю о комическом в любви, причем комическое не исключает восхищения. Восхищение, которое вызывала у меня моя последняя любовница, было, я полагаю, несравненно большим, чем любовь или ненависть, которые вы испытывали к вашим. И все окружающие восхищались ею вместе со мной. Когда мы приходили в ресторан, то через несколько минут все вокруг забывали о еде и во все глаза смотрели на нее. Даже официанты и буфетчица за стойкой до такой степени заражались всеобщим восторгом, что забывали о своих обязанностях. Короче говоря, я прожил какое-то время бок о бок с живым феноменом. Она ела, жевала, перемалывала, поглощала, пожирала, но с самым невинным и беспечным видом, какой только можно вообразить. Долгое время я был без ума от нее. У нее была особая манера произносить, мечтательным, нежным и романтичным тоном: «Я голодна!» И она повторяла эти слова днем и ночью, показывая самые очаровательные зубки на свете, трогательные и забавные одновременно. Я мог бы сколотить себе состояние, показывая ее на ярмарках, как «всеядное чудовище». Я хорошо ее кормил; и тем не менее она меня бросила.
— Ради поставщика съестных припасов, надо полагать?
— Да, что-то в этом роде, он был каким-то чиновником в интендантстве и, с помощью взяток, обеспечивал бедняжку ежедневным рационом за счет множества солдат. По крайней мере, я так полагаю…
— А я, — послышалось вдруг, — я претерпел жестокие страдания от некоей противоположности того, что обычно называют женским эгоизмом. Я нахожу, что у вас не было никаких оснований, счастливые смертные, жаловаться на несовершенства ваших любовниц!
Эти слова произнес, очень серьезным тоном, человек мягкого и спокойного вида, с лицом почти одухотворенным, на котором, однако, резко выделялись светло-серые глаза, из тех, чей взгляд словно говорит: «Я хочу!», или: «Так нужно!», или: «Я никогда не прощаю!»
— Если бы вы, G…, со своей нервозностью, о которой мне известно, или вы оба, K… и J…, с вашими слабостями и легкомыслием, связались с одной знакомой мне женщиной, то вы бы или спаслись бегством, или были бы уже мертвы. Что до меня, как видите, я выжил. Вообразите себе особу, не способную ошибиться в чувстве или в расчете; вообразите себе удручающую безмятежность характера; преданность без ломанья и напыщенности; кротость без слабости; силу без жестокости. История моей любви напоминала нескончаемое путешествие по гладкому и ровному, словно зеркало, пространству, головокружительно однообразному, которое отражало все мои чувства и движения с насмешливой точностью моей собственной совести, так что я не мог позволить себе ни единого неправильного чувства или жеста без того, чтобы не заметить в ту же секунду немой упрек моего неотступного двойника. Любовь стала для меня опекой. Сколько было глупостей, которые она помешала мне сделать и о которых я потом сожалел! Сколько долгов было выплачено против моей воли! Она лишила меня всех выгод, которые я мог бы извлечь из своего безрассудства. С холодной и неумолимой последовательностью она преграждала дорогу всем моим прихотям. В довершение всего, она не требовала признательности, когда опасность исчезала. Сколько раз я едва удерживался от того, чтобы схватить ее за горло и закричать: «Будь же несовершенной, проклятая! и тогда я смогу любить тебя без гнева и без мучений!» Многие годы я восхищался ею, с сердцем, полным ненависти. Но в итоге не мне пришлось из-за этого умереть.