Парк Горького
Шрифт:
Пока они стояли на перекрестке, общий разговор принял совсем неожиданное направление. Кто-то упомянул Ромена Роллана, который как раз в эти дни гостил в Советском Союзе, и выяснилось, что Петрович и доктор читали его книги и имели о них собственное мнение, отличающееся от газетных панегириков.
– Неплохо пишет, – сказал Шаповалов. – Но – французисто.
– Это как? – спросил Опалин с любопытством.
– Ну, понимаешь, человек старается, и вроде бы герои у него есть, и события разные он умеет подать, а глубины нет. Вроде как тебе обещали описать море, а присмотришься – это не море, а лужа.
– Нет, – решительно объявил Петрович, – ты не прав. Я понимаю, что ты имеешь в виду, но море – не его тема. У него цель другая. Кто-то описывает море, а кто-то – парус.
– А еще
– Угу, до Алексея Максимыча, например, – ехидно ввернул фотограф.
– Я не о современных. Впрочем, я ничего против Горького не имею…
От Казачинского не укрылось, что вместо последней фразы судмедэксперт собирался сказать что-то едкое, но передумал – может быть, из-за его присутствия. Горький был иконой – настолько, насколько может быть ею человек в стране, официально являющейся противницей любых религий. Среди писателей он занимал исключительное положение и считался непререкаемым авторитетом во всем, о чем пожелал бы высказаться, начиная от политики Муссолини [2] и заканчивая проблемами ядерной физики. В его честь были названы огромный город, лучшая улица Москвы и грандиозный парк отдыха, не говоря о сотнях прижизненных статуй, о кораблях и самолетах, о колоссальных тиражах и подписанных его именем статьях на первых страницах газет. Но несоответствие реального таланта и масштаба раздуваемой вокруг Горького шумихи уже тогда бросалось в глаза и не на шутку задевало тех, кто любил и ценил настоящую литературу. В сущности, он был хитрый мужик, который сидел на одной лавочке с Толстым и Чеховым и сначала, при царском режиме, умело эксплуатировал свой образ человека из народа и гонимого борца за справедливость, а после революции благосклонно внимал всем преувеличенным хвалам в свой адрес. Распознать его человеческое лицо под масками, которые он носил и исподволь навязывал окружающим, было нелегко, потому что весь он, начиная с хлесткого псевдонима, состоял из эффектов, из игры, то тонкой, то топорной, одним словом – из мнимостей. Как колобок, он долгое время ускользал от всех и свои выдуманные или истинные неприятности всегда оборачивал в свою пользу, что является признаком манипулятора высочайшей пробы, но – как и в сказке – однажды неминуемо должен был нарваться на лису или, вернее, на лиса, который таких манипуляторов заглатывал пачками. Внешне, впрочем, все выглядело вполне пристойно: товарищ Горький больше не мог лечить свой туберкулез на фашистском Капри и вернулся в СССР, где ему создали наилучшие условия для работы – оттяпали прекрасный особняк Рябушинского у учреждения, которое порядочно его загадило, сделали ремонт, завезли мебель, приставили секретарей – ну и охрану, само собой, потому что писателя обидеть может каждый, а ему этого вовсе не нужно. И сейчас, летом 1935 года, Горький продолжал сочинять «Жизнь Клима Самгина» – последний роман, который подводил под его творчеством черту, роман многословный, обширный – и слишком умственный для настоящего произведения искусства; роман, в котором вроде бы есть все и в то же время чего-то мучительно не хватает.
2
Бенито Муссолини (1883–1945) – глава фашистской партии и фактический правитель Итальянского королевства, где долгое время жил Горький (на Капри, в Сорренто и в других местах).
– Приехали! – крикнул Харулин.
Он затормозил так резко, что сотрудников отбросило назад на сиденья, а Спиридонов едва не уронил фотоаппарат, хоть и держал его всю дорогу бережно, как новоиспеченный папаша – своего младенца.
Весельчак Шаповалов выругался столь заковыристо, словно являлся человеком, который в жизни не прочел ни единой книги и все свободное время проводил в бандитских притонах. Казачинскому было не привыкать к нецензурной брани, но тут он, надо признаться, малость опешил. По его мысли, шофер ни в чем не был виноват – какой-то человек кинулся наперерез их автомобилю, и если бы Харулин не затормозил, то сбил бы его.
Меж тем незнакомец подскочил к их машине и, хотя его никто об этом не просил, стал судорожно дергать ручку дверцы, которую в конце концов сумел-таки открыть.
– Иван Григорьевич, – взволнованно выпалил он, – я от дежурного узнал, куда вы направляетесь… какая удача, что я живу неподалеку! Тело в переулке, я не стал к нему подходить, там милиционер, ну и дворник с ним… Я тут кое с кем уже успел потолковать, убитую уже узнали, проблем с опознанием у вас не будет…
– Яша, – сказал Опалин после паузы, – ты же вроде дома должен быть, нет?
Незнакомец засопел, оставил ручку в покое и стал наливаться розовой краской. На вид ему было лет двадцать. Невысокий, тщедушный, черные волосы вьются мелким бесом, на длинном тонком носу с горбинкой – очки, из-под которых блестят умные, пытливые темные глаза. Тонкая шея с выпирающим кадыком, рот, пожалуй, крупноват и уши торчат, как у школьника. Впрочем, сейчас он и в самом деле чем-то напоминал школьника, который наткнулся на строгого учителя. На лацкане ладно скроенного светло-серого пиджака Яши пламенел комсомольский значок.
– Иван Григорьевич, честное комсомольское, вчерашнее не повторится… Я с непривычки… и эта рана у него на горле, как второй рот… – Яша содрогнулся при одном воспоминании о вчерашнем убитом. – Не могу же я сидеть дома, когда вы работаете… А что это за товарищ? – спросил он, кивая на Казачинского, и уставился на Юру с нескрываемым подозрением.
– Укротитель диких животных, трюкач и зубной техник, – проворчал Спиридонов, выбираясь из автомобиля в обнимку с фотоаппаратом. – Все зубы выдрал, всех зверей укротил, в «Чапаеве» снялся, теперь вот подался в уголовный розыск.
Тот, о котором он говорил, открыл было рот, чтобы напомнить, что он не снимался в «Чапаеве» и не был укротителем диких зверей, но что-то – может быть, инстинкт – подсказало ему, что спорить бесполезно, и он предпочел просто улыбнуться.
– Юра Казачинский – Яша Кауфман, – коротко представил сотрудников друг другу Опалин. – Пошли, посмотрим, в чем там дело…
– А почему петлицы зеленые, а не синие? – заикнулся было Яша, от которого не укрылся несообразный наряд нового коллеги, но никто не стал ему отвечать. Казачинский воинственно поправил фуражку и двинулся следом за Опалиным.
Глава 3. Пропажа
Улик настоящих нет, а все какая-то философия…
Она лежала возле стены, на боку, вытянув вперед одну руку, и если бы не странная застывшая поза – знак смерти, которая кладет конец всякому движению и ставит в жизни точку, – можно было бы подумать, что светловолосая девушка в темно-синем платье в мелкий цветочек просто потеряла сознание. Возле трупа переминались с ноги на ногу бородатый старик в дворницком фартуке и милиционер, крепко сбитый веснушчатый малый лет тридцати, который курил, пуская дым. Завидев Опалина, милиционер поспешно бросил папиросу и сделал шаг ему навстречу.
– Ларионов? – полувопросительно-полуутвердительно уронил Иван, поглядев ему в лицо. Милиционер, просияв, козырнул.
– Доброе утро, Иван Григорьич… Хотя какое оно доброе, конечно, – он оглянулся на труп и смущенно кашлянул.
– Ты окурок-то подбери, а то еще в улики попадет, объясняться придется, – негромко заметил Опалин. Ларионов поспешно нагнулся и, взяв окурок, отбросил его подальше. – Ну, что тут у нас?
Иван присел на корточки возле тела, поглядел на рану на груди – небольшое пулевое отверстие, из которого вытекло совсем немного крови. Это был один из тихих и ничем не примечательных полупереулков-полуподворотен, которые в изобилии водились в Москве до ее перепланировки. Издалека доносились шум большой улицы, гудение моторов и трамвайные звонки. Опалин поднял голову и обвел взглядом высокую обшарпанную стену, когда-то ограждавшую что-то вроде сада, старый сарай и пыльные липы с другой стороны и в конце переулка – глубокую лужу, в которой плескались воробьи. Время от времени кто-то из воробьев встряхивался и взлетал с задорным чириканьем.