Парус плаваний и воспоминаний
Шрифт:
Рукопись объемом листов десять-двенадцать была прочитана Горьким от первой строки до последней. Красным карандашом он имел обыкновение делать правку в тексте или замечания решительные, бесповоротные, синим — замечания, насколько я присмотрелся, вопросительные. Вот эта рукопись опять передо мною. Опять я переживаю чувство стыда, когда вижу, что качество печати в рукописи не на высоте. Ведь это не могло не затруднять работу редактора. А глаза у Горького были к этому времени уже пе совсем здоровыми. И все-таки это пе оттолкнуло его.
Как уже видно из письма, Горький выделил из рукописного сборника две вещи: «Повесть для моего сына» и «Монгольское детство».
На
На обложке другого раздела рукописи — «Площадь круга»— я с понятным чувством удовольствия прочитал: «Автор может писать очень просто, толково, интересно. Эти рассказы для «30 дней», «Огонька» и газет». На третьем разделе — короткое указание: «В "Знамя"».
Все было обдумано. Все было решено ясно, пристрастно, толково… И до сих пор, каждый раз, когда у меня в руках эта правка, я не могу не вникать в обширный смысл горьковских советов, указаний, заключений. Все оживлено воспоминаниями. И любопытно, и поучительно опять и опять видеть, как отчетливо и изящно выписывается здесь каждая буква. Но вдруг карандаш редактора притупился, и дальше Горький правит карандашом, заново отточенным или запасным. Я вспоминаю, как вместе с редактором я и сам заново читал страницу за страницей. Вот на полях новое замечание: «Многовато лишних слов». Следовательно, подумай, как еще можно сократить!..
Уже случалось в те годы в моей жизни кое-что и волнительно-радостное и тревожное, но чувство, с каким я смотрел тогда на следы работы Максима Горького, было новое: со странной тревогой я переходил от одного замечания к другому.
У меня написано: «Мама садилась, раскрыв веер, усыпанный чешуйчатым бисером». Подчеркнув слово «чешуйчатым», Горький замечает: «Нет такого бисера». Нескладную фразу: «Из более ранних впечатлений сохранилось следующее» — он исправляет: «Из впечатлений более ранних помню». У меня написано: «Настя несколько раз ставила самовар». Горький исправляет: «Подогревала». Фраза: «…нас переносили в свежие постели, встречающие нас полотняным холодком» — упрощается: «Переносили в свежие постели, в полотняный холодок». У меня написано: «Он держал похрустывающую свечечку». Горький над словом «похрустывающую» ставит вопросительный знак сипим карандашом — и, вникая в его вопрос, я понимаю, что выражение не совсем точно: «похрустывает» не мягкая восковая свечечка, а горящий фитилек. Возможно, это как раз тот случай, когда не обязательна педантичная точность, но опять-таки — и суть в этом — указание учит одному из важнейших правил: присматривайся к каждому написанному слову, это очень важно. Написано: «Над очагом задымленная цепь». Горький предлагает «закопченная». К слову «баклава» (род специфических восточных сладостей) он требует пояснительной сноски.
Однажды у меня был такой случай. Редактор, правивший мой рассказ, не мог понять в нем одного логического хода. В рассказе передается впечатление, охватившее людей при виде внезапно открывшихся на их пути вершин Эльбруса. В тексте сказано: «Обе его вершины выступили из-за горы, на которую мы взбирались. Предчувствие радости не обмануло нас. Охваченные волнением, мы в молчании остановились; постукивал только мотор автомобиля».
Мне эти фразы представлялись последовательными и выражающими то, что я хотел выразить, и я старался, насколько это возможно, растолковать их редактору. Допускаю,
— Может быть, и так! — возразил мне редактор. — Но тогда здесь нужно вставить эмоцию.
Я опешил. Как это так — «вставить эмоцию»?
Всякий интерес к работе с этим редактором пропал — так же, как и доверие к его компетентности. А нужно сказать, что происходило это в одном из крупнейших московских журналов.
Издавна авторам известно чувство сопротивления редакторскому карандашу. Конечно, бывает и так, что жажда увидеть свое произведение напечатанным сильнее благоразумия и таланта, но, думается мне, как правило, средний редактор знает меньше, чем средний писатель, чувствует и работает более робко.
Сенковский, известный во времена Пушкина редактор, не раз говорил, что всякое произведение надобно «выглаживать и выглаживать». Иначе смотрел на дело Пушкин, редактор «Современника». Он избегал дотошного, придирчивого вмешательства в работу своих авторов. Так понимая свою роль редактора крупнейшего и новаторского журнала, он сумел, однако, вдохновить Гоголя на «Ревизора» и «Мертвые души».
У нас есть кого вспомнить на этом поприще: отличным редактором был Герцен. А Некрасов! А Салтыков-Щедрин! Короленко!
На наших глазах Горький продолжил классическую линию редакторов русской литературы. Горький был редактором Пришвина, Тренева, первым наставником Бабеля, Всеволода Иванова. Он видел больше и шире, чем только то, что написано на страницах. Он видел лес, а не только деревья. Мне кажется, это и нужно назвать методом, которого придерживался Горький. Взгляд был усвоен им от его лучших учителей. Видеть лес, а не только деревья — по моим наблюдениям, это качество свойственно всем редакторам с истинным чувством искусства, как правило, редакторам-писателям. Этому нужно учиться у Горького. Культура, знание жизни, ясное понимание целей — три свойства проступают во всех словах и делах необыкновенного редактора. Но, конечно же, это еще и любовь и талант! И это главное. Лучше не браться за труд редактора тому, кому это непонятно. Нет. Горький не требовал «вставить эмоцию»… Согласитесь, ведь подобное требование — анекдот! Но как ни печально, все еще нет недостатка в подобных анекдотах.
Разумеется, немногие из нас могут выдержать сопоставление с Горьким, но каждый должен думать о том доверии, какое он внушил к своему карандашу. Каждому из нас — и редактору, и писателю — нужны и опыт, и трудолюбие, но прежде всего готовность отдать судьбу делу литературы, любить ее. Поверьте, о каждом примере любовной, умной редактуры среди литераторов говорят с благодарностью. Судьбы книг не должны уподобляться судьбам детей, страдающих от чрезмерной опеки, их формирование и жизнь должны быть здоровыми. Давно известно: искусство, как сад, выращивается любовью к нему, полезно покровительствовать ему, но не нужно деспотически опекать — искусство думает и совестится само за себя.
Теперь мы так и говорим: «горьковские запятые», имея в виду запятые, которые не забывал он ставить в наших рукописях. Но главное в том-то и состояло, что, не пропуская мелочи, он заботился о крупном: о жизненности, о здоровье, о будущности писателя и его творения, он слышал весь шумящий лес и учил слышать это нас.
Он не требовал выдать на-гора эмоцию для соединения плохо, на его взгляд, соединенных частей. Обнаружив какую-нибудь погрешность, хотя бы и композиционную, никогда не прибегал к саркастическим междометиям и восклицаниям, а просто и ясно отмечал: «Нельзя располагать материал так бессвязно». Это встречал я и в своей рукописи.