Парусная птица. Сборник повестей, рассказов и сказок
Шрифт:
Мы говорили о ее старых учителях. По всему выходило, что два подряд несчастных случая на долгое время вогнали девочку в депрессию, из которой ее смогла вытащить постоялка. Впервые в жизни я испытал добрые чувства по отношению к кожистому мешку, утыканному жесткими волосками.
Мы говорили о тан–Глостере. Делла, устав артикулировать, писала на оборотной стороне одной из своих последних работ:
«Ему можно доверять. Я верю ему совершенно».
— Мне неприятно, что он… — я замялся, — читает мысли.
Делла понимающе кивнула.
— Скажи, — я закусил
Она вздохнула. Сдвинула брови и написала:
«Понять тебя легко. Тяжело, чтобы ты понял».
— А давай, я научу тебя хорошо говорить языком? — предложил я.
И сам слегка смутился.
* * *
Через несколько дней она стояла перед этюдником, заканчивая новую большую работу. Кроме острого глаза и твердой руки, которые я отмечал и раньше, у нее появилось терпение — добродетель, прежде неведомая моей ученице.
Она увлеченно работала почти час. Потом улыбнулась, будто впервые меня заметив. Махнула рукой вперед (маленькие смерчики, танцующие на серо–бежевом склоне и тщетно пытающиеся слизать увековеченные в тяжелой пыли следы ботинок). Потом показала в угол своей работы, где лежала на траве тень от цветущего каштана (я учил ее, что надо подписываться, когда работа закончена).
Я покачал головой. Взял у нее кисть. Прищурился; добавил несколько темных пятен в кроне каштана. Глубокие и мрачные, они разом оттенили все, что хотела изобразить Делла — весенний день, празднично–белые облака, желтые искры одуванчиков в траве…
Одуванчики. Откуда она знает, что это такое?..
Она запела от восторга. Она была явно довольна, она обняла меня за шею и легонько стукнула лицевым щитком своего шлема о лицевой щиток моего.
— Т–ы по–ймеж, — сказала она, и это была высочайшая форма доверия.
* * *
Мы сидели в Деллиной комнате.
— Ш–ли сы–орок мы–шей, — выговаривала Делла. — Нес–ли сы–орок гро–шей…
Кто такие мыши и что такое гроши, я объяснил ей заранее.
Вошло Нелли. Повело ручной антенной; робот–техник тут же свесился перед ним с потолка, высветив на брюхе протокол последнего теста.
— Скажите мне, Нелли, — попросил я, — мне показалось, что потребление энергии выросло раза в полтора? Это что, сезонное?
— Состояние генератора позволяет, — Нелли смотрело на меня большими, в венчиках изогнутых ресниц, глазами. — Прогноз — благоприятный.
— Дыве мыши поплош–ше, — выговорила тина–Делла почти без усилия, — нес–ли по дыва грош–ша…
Я смотрел на нее. Она делала успехи; она была легко обучаема, прямо как воск. Но почему–то и забавная скороговорка, и стихи великого поэта в ее устах звучали одинаково — как будто смысл их, или смыслы, давно были разгаданы ею, давно прочитаны и не представляли интереса.
* * *
Я учил ее изречениям и афоризмам. Она повторяла — все чище и чище. Прилежно, чтобы сделать мне приятное; она взрослела на глазах. Может быть, потому, что по–настоящему взялась учить меня?
«Ты по–ймеж».
Мы выходили на поверхность. Мы работали и гуляли; всякий раз за ужином тан–Глостер молчал, никак не комментируя происходящее.
Она
Мне казалось, что я вот–вот прорву пелену, застилающую мой мозг. Научусь думать, как она, и ощущать, как она. Со стороны увижу свой кокон — место, где я прозябал тридцать пять оборотов моей жизни…
Тем временем энергопотребление в имении возросло настолько, что включились программы интерьера. В теплых комнатах пахло хвоей и морем; потолки сделались голубыми и засветились, а по ночам на них проступали земные звезды. Лежа в своей комнате без сна, я мог следить за перемещением светил, за искоркой пролетающего спутника, мог слушать пение цикады…
Иногда по звездному небу проносился, как летучая мышь, робот–техник. Фильтр в углу комнаты давно заменили, но он по старой памяти проверял его, убеждался в исправности — и так же бесшумно исчезал.
Однажды ночью я никак не мог заснуть: невыносимо трещали цикады. Я сел на постели и потянулся к пульту управления; я хотел сделать их потише, но вместо этого затронул какую–то неведомую мне функцию. Звезды над моей головой дрогнули — и понеслись, размазываясь в пространстве.
У меня закружилась голова. Я вцепился в край постели, чтобы не упасть; звезды летели, оставляя светящиеся дорожки, и вдруг мне показалось, что сейчас, вот прямо сейчас, я пойму. Догадаюсь, дотянусь, загляну за бетонный забор своего сознания — хотя бы на секунду…
Вот оно. Вот.
Слова приходили сами — диктовались; я взял этюдник и стал записывать их. Я написал много–много рифмованных строчек. Помню эйфорию; помню, я был как замечательный сложный прибор, впервые за много столетий подключенный к источнику энергии…
Я понял. Я понял. Я знал.
* * *
Утром мы с тина–Деллой стояли на высокой скале, похожей на трамплин, и между нами был этюдник. Она всматривалась в мое лицо, безошибочно отмечая случившуюся со мной перемену.
Наше молчание становилось… нет, не натянутым. Но после такого молчания нельзя было заговорить о незначительном; тина–Делла понимала это лучше меня. Она зазвучала.
Она выпевала последовательности звуков, сочетания, даже аккорды — не знаю, как это у нее получалось; я каким–то образом знал, что она задает вопрос. И что я во что бы то ни стало должен ответить правильно…
И я ответил.
* * *
Тина–Делла не пришла к завтраку и не пришла к обеду. Постоялка сидела в своем кресле, больше обычного сморщившись, ощетинившись антеннками.
Я заперся у себя в комнате. Я вслух повторял слова, носившие, как мне казалось, отблеск посетившего меня понимания; с каждым новым повторением они делались все искусственнее и все бесцветнее, и наконец оказались тем, чем и были всегда — затейливыми, милыми, складными стишатами.