Пассажиры с пурпурной карточкой
Шрифт:
Чиб знал ее мысли, поскольку она высказывала их много раз и ничего нового не может появиться в ее голове. Он огибает молча круглый стол. Рыцари и дамы этого баночного Камелота следят за ним сквозь пивную поволоку во взгляде.
На кухне он открывает овальную дверь в стене. Берет поднос, на котором еда и питье в плотно закрытых мисках и чашках, обернутых прозрачной пленкой.
– Почему ты не хочешь поесть вместе с нами?
– Не скули, Мама, – говорит он и возвращается в свою комнату, чтобы захватить несколько сигар для Старика. Дверь, улавливая, усиливая зыбкий, но узнаваемый призрачный контур электрических
Чиб пинает дверь, и ее совсем заклинивает. Он принимает решение: установить здесь сезам, реагирующий на твой вид и голос. Загвоздка в том, что у него нет нужных деталей, нет талонов, на которые приобрести оборудование. Он пожимает плечами и идет вдоль единственной стены круглого зала, он останавливается перед дверью, которая ведет к Старику и которая скрыта от любопытных взглядов из гостиной.
Ибо пел он о свободе, Красоте, любви и мире, Пел о смерти, о загробной Бесконечной, вечной жизни, Воспевал Страну Понима И Селения Блаженных. Дорог сердцу Гайаваты Кроткий, милый Чибиабос!!!!.
Чиб выговаривает нараспев слова пароля; дверь открывается.
Свет вспыхивает, желтоватый с примесью красного, собственная выдумка Старика. Заглядывая в овальную вогнутую дверь, ты словно заглядываешь сквозь зрачок в глазное яблоко душевнобольной личности. Старик в центре комнаты, его белая борода почти достигает колен, а белые волосы ниспадают чуть ниже подколенных впадин. Борода и длинная шевелюра скрывают его наготу; сейчас он не на людях, но все равно Старик надел шорты. Он немного старомоден, что простительно для человека, видевшего кончину двенадцати десятилетий.
У него один глаз, как у Рекса Лускуса. Улыбаясь, он показывает ряд натуральных зубов, вживленных ему тридцать лет назад. В уголке полных губ он пожевывает толстую зеленую сигару. Нос у Старика широкий и примятый, как будто Время наступило на него тяжелым сапогом. Лоб и щеки широкие, что объясняется, наверно, тем, что в его венах есть примесь крови индейцев оджибву, хотя родился Старик Виннеганом; он даже потеет по-кельтски, источая характерный запах виски. Он держит голову высоко, и голубовато-серый глаз похож на озерцо – остаток растаявшего ледника на дне первозданно-дикой котловины.
В общем, лицо Старика – это лик Одина, когда тот возвращается из колодца Мимир, раздумывая, не слишком ли большую цену он заплатил. Или же это исхлестанное ветрами, иссеченное песками лицо Сфинкса в Гизе.
– Сорок веков истории смотрят на вас, если перефразировать Наполеона, – говорит Старик. – Головоломка всех времен: что есть Человек? – вопрошает Новый Сфинкс, когда Эдип разгадал загадку Старого Сфинкса, ничего этим не решив, поскольку к тому моменту Он – вернее, это Она! – уже породила себе подобного отпрыска, дерзкую штучку, и на Ее вопрос пока что никто не смог ответить. Возможно, на него и вообще нет ответа.
– Ты забавно говоришь, – замечает Чиб. – Но мне нравится.
Он широко улыбается Старику, так высказывая свою любовь.
– Ты прокрадываешься
Седобородый маринатор
– Так я называю себя. Плод мудрости, замаринованный в рассоле перечеркнутого цинизма и слишком долгой жизни.
– У тебя такая улыбка, словно ты только что поимел женщину, – подшучивает Чиб.
– Какие там женщины. Мой шомпол потерял свою упругость тридцать лет назад. И я благодарю Бога за это, поскольку теперь я не страдаю от искушения совершить прелюбодеяние, не говоря уже о мастурбации. Однако во мне остались другие силы и, соответственно, благодатная среда для других грехов, и они куда посерьезнее. Помимо сексуальных прегрешений, которым, как ни странно, сопутствует грех семенных извержений, у меня были другие причины не обращаться к этим целителям от Древней Черной Магии, чтобы они взбодрили мои жизненные соки до прежнего уровня парой уколов. Я был слишком стар; если бы что-то и привлекло ко мне юных девиц, так только деньги. И во мне было слишком много от поэта, ценителя красоты, чтобы обрастать морщинами и плешинами своего поколения или нескольких поколений до меня. Теперь ты понимаешь, сынок: я словно колокол, внутри которого язык болтается бесполо. Дин-дон, дин-дон. Все больше дон, чем дин.
Старик смеется раскатистым смехом, это львиный рык с ноткой голубиного воркования.
– Я всего лишь оракул, через который доносится голос вымерших народов, я – адвокатишка, отстаивающий интересы давно умерших клиентов. Явитесь, но не класть во гроб, а вознести хвалу и, вразумившись моему голосу разума, тоже признать ошибки прошлого. Я – странный, согбенный старик, запертый, словно Мерлин, в дупле дерева, мне не упорхнуть. Я – Самолксис, фракийское божество в обличье медведя, пережидающее зиму в своей берлоге. Последний из семьи, из спящего сонма Заколдованного царства.
Старик подходит к тонкой гибкой трубке, свисающей с потолка, и притягивает к себе складные ручки перископа.
– Аксипитер ходит кругами вокруг нашего дома. Он чует какую-то падаль на Четырнадцатом горизонте Беверли Хиллз. Неужели он не умер, тот Виннеган, неужели опять ускользнул победителем? Дядя Сэм – словно диплодок, которому дали пинка под зад. Проходит двадцать пять лет, прежде чем сигнал доходит до его мозгов.
Слезы выступают на глазах Чиба. Он говорит:
– Не дай Бог, если с тобой что-нибудь случится, Старик, я не хочу этого.
– Что может случиться с человеком, которому сто двадцать лет, разве что отключится мозг или откажут почки.
– Нужно отдать должное, твоя телега скрипит и не ломается, – говорит Чиб.
– Называй меня мельницей Ида, – просит Старик. – Ид – зародыш, передающий наследственные качества; из муки, которую мелет мельница, выпекается хлеб в причудливой печи моей души – или наполовину выпекается, если тебе угодно.
Чиб улыбается сквозь слезы и говорит:
– В школе меня учили, что все время каламбурить – дешевая поза и вульгарность.