Passe Decompose, Futur Simple
Шрифт:
Ким демобилизовался в конце ноября. На пересадке в Новосибирске шел крупный снег, в Москве лил ледяной дождь, машины месили густую бурую грязь. Как начинать жизнь - было непонятно.
* *
После армейской кирзы городские ботинки были легче пуха. Не на платформу, а под откос, в траву, полную одуванчиков и молочая, спрыгнул Ким однажды июльским утром шестьдесят девятого года: скорый Москва-Харьков не останавливался на малоприметном бунинском полустанке возле Курска, где проводила лето ясноглазая студентка Строгановского училища живописи и ваяния, в октябре расписавшаяся с Кимом в унылом загсе Москворецкого района столицы, а в апреле семидесятого в том же казенно-скучном
* *
Та же привычка дважды спасала ему жизнь. В первый раз от ножа в ночной электричке возле Долгопрудного, когда два мрачно-пьяных амбала загнали его, забавы ради, в угол заплеванного тамбура, но, получив по порции коротких ударов, вытащили: один кастет, второй - самодельный с наборной ручкой, нож. Ударом ноги Ким распахнул мотавшуюся из стороны в сторону дверь - ночь была сырой и кромешной. Электричка еще не набрала после остановки скорость, и он знал, что после короткого мостка, по которому громко простучали колеса, был некрутой, выложенный крупным гравием, откос. Сделав ложный выпад, не спуская глаз с ножа, наощупь перехватывая мокрый поручень и ища ногой ступеньку, он, оттолкнувшись, шагнул назад в темноту и, падая, втягивая голову в плечи, кувыркаясь, подставляя бока и задницу под удары невидимых кочек и корней, он скрипел зубами и задыхался от ярости.
Но решение было единственно верным: ножа он боялся больше пули и даже деревянный в руках рыжего капитана Цырюльникова на занятиях по самбо, вызывал у него ужас.
Второй раз техника катапультирования спасла его от тюрьмы, когда он вывалился из гэбэшной "волги" на повороте возле гостиницы "Россия", там, где старое здание биржи зияет черными дырами бесчисленных проходных и сквозных подъездов.
Он был задержан - после мягкого запугивания и отеческих увещеваний вести себя comme il faut - за устройство нелегальных фотовыставок. Его черно-белая Россия провинциальных городишек, солдатских бараков, разрушенных и испохабленных церквей, бульварных пьяниц, страшных, как смертный грех, вокзальных блядей, величественных чиновников в надвинутых на растопыренные уши шляпах, загульных бородатых подпольных художников - давно стала классикой на Западе.
Двухсотстраничный альбом "Красное Зазеркалье" вышел несколькими тиражами во Франкфурте, затем в Париже, Лондоне, Нью-Йорке, далее везде...
Ким предпочел бы простое без комментариев издание, но покладистый в Москве, щедрый и внимательный Люц Шафус, увы, снабдил альбом текстом знаменитого диссидента, под напором свирепой и хронической мегаломании писавшего патетично, неграмотно, с надрывом и неотличимо от статей "Правды", но с противоположным идеологическим знаком.
Капитан Коломеец, приятный крепыш с перебитым боксерским носом и девичьими глазами, показал Киму свое удостоверение жестом, каким в публичных местах дают взглянуть на порнографическую открытку.
Обыск ни к чему не привел, хотя одинаковые, с виду неуклюжие дядьки из бригады Коломейца и распотрошили комнату Щуйских в пух и прах. Заглянули они даже в полкамина и за ползеркала, вытащили несколько половиц и пустили веером одну за другой книги всех трех стеллажей.
Кой-какие снимки им все же достались. На одной фотографии молодая женщина с распущенными волосами бежала сквозь высокую траву и навстречу ей, наклонившись под углом атаки, бежало тяжелое, в клочья грозой изорванное небо. Женщина смеялась, закинув голову назад и вытянув руки, словно собираясь упасть. Капли дождя или пота стекали по птичьему изгибу ее шеи, молодой груди и чуть припухшему животу:
В том же конверте было несколько фотографий Бориса - возле Ивана-Воина на Димитрова, на теннисном корте в Сокольниках, с накрашенной мордой и в парике во время новогодней пирушки с друзьями из иняза - облако сигаретного дыма в объектив, выпучив губы, пускала смуглая парижанка Ивон. Фото матери за несколько дней до смерти стояло на каминной полке. Мать сидела у заросшего фикусами и лимоном окна, обложенная подушками, со сползшей с колен книгой на французском и смотрела мимо объектива, мимо окна, мимо кустов сирени, которая пенилась за черной листвой фикусов.
– Мимо жизни, пальпируя тупую боль, думал Ким.
Затонувший Кремль, его первая фотография, выцветшая и склеенная пожелтевшей полоской скотча, валялась под тахтой, вместе с грецким орехом и пыльным носовым платком неизвестной эпохи. Подняв платок двумя пальцами и встряхнув, Коломеец протянул его Киму. Это были серого шелка слипсы с неизвестно чьих прелестей.
* *
Формально Коломеец, ласково улыбаясь, застенчиво обвинил в то раз Кима в изготовлении порнографии. Бегущая сквозь приречную траву студентка живописи и ваяния могла, оказывается, вызвать в народных массах нездоровые содрогания.
– Лечить надо,- сказал Ким,- в таком случае ваши народные массы.
– На всех, - отвечал капитан Коломеец, - аспирина не хватит...
В "волгу" Кима посадили меж двух дядек. Но возле "Гастронома" на Ордынке один из них выскочил, и Ким, ведя с Коломейцем задушевную беседу о последней ленте режиссера Бертолуччи, который делал фильмы то Берто-лучше, то Берто-хуже, незаметно сполз к левой двери. Ему повезло: возле самого Зарядья дядька с сигаретиной в зубах полез через спинку сидения прикуривать в лапы Коломейца и, в тот момент, когда синее пламя озарило его крестьянскую рожу и лиловую щетину, Ким одним движением открыл дверь и вывалился под колеса встречного такси. Такси крутануло в сторону, сбило урну, скрежеща тормозами выскочило на тротуар, за ним, ревя в пароходный гудок, тесня "волгу", дребезжа, перегородил улицу интуристовский автобус.
Ким, сначала на четвереньках, обдирая ладони, а потом на своих двоих рванул по лестнице вверх.
Старую биржу он знал, как свои пять. Промчавшись верхней галереей вдоль на ночь запертых контор нотариусов и сбытовиков, он слетел вниз по стертым мраморным ступенькам подъезда в тихий темный вечерний переулок и через внутренний дворик с тополями и скамейками, миновав розовую чистенькую церковь Петра и Павла, выбрался в Кривоколенный. В переулке, третье окно от угла, жил фанатик кула, гигант джаза, пианист из Арагви - Саня Монк. В девичестве - Гольдштейн. Монк был свой в доску, он выложил две сотни, не задумываясь, взялся передать письмо Шафусу и пообещал сделать гражданину Щуйскому вызов к тете Изе, проживающей возле заброшенного вокзальчика турецкой железной дороги в жарком городе Беер Шева.
Через тридцать часов Ким лежал на сеннике на террасе под низкими киммерийскими звездами, слушая как ровно и мощно одна за другой накатываются волны прибоя, поджидая полночную программу новостей из Лондона. Диктор последних известий, говоривший со странным нейтральным акцентом, закончил сообщение из Москвы стандартным "из достоверных источников в советской столице стало известно об угрозе нависшей над мастером русской фотографии..."
Ким "спидолу" выключил недослушав. "Повезло Шафусу, подумал он. "Выпустит "Зазеркалье" четвертым, пятым, а если меня посадят, то и вовсе шестым, седьмым, двенадцатым тиражом...