Пастернак в жизни
Шрифт:
Выступление Бухарина, которое всем нравится, не представляет ничего примечательного. Что можно ожидать от Бухарина, если он провозглашает первым поэтом бессмысленного и бессодержательного Пастернака? Надо потерять последние остатки разума для того, чтобы основой поэзии провозгласить формальные побрякушки. А то, что кругом кипит борьба, что революция продолжается – об этом совершенно забыли. Нельзя так подходить к поэзии, как подходит Бухарин. Это на руку тем, кто хочет, чтобы поэзия была у нас «изысканным блюдом» для немногих.
У Бухарина получилось так, что центр, вершинное выражение нашей сегодняшней поэзии сосредоточено на именах Б.Л. Пастернака, Сельвинского и еще двух-трех поэтов. При всем моем глубочайшем уважении к Пастернаку как к мастеру и поэту я все же вынужден сказать, что для большой группы людей, которые растут в нашей литературе, творчество Пастернака – неподходящая точка ориентации. Тов. Бухарин здесь оговаривался насчет того, что он обсуждает вопросы поэзии с точки зрения наращивания мастерства. Хорошо. Но ведь мы же знаем, что вне конкретной исторической обстановки мастерства не бывает, что мастерство целиком и полностью живет в эпохе. А с этой точки зрения у т. Бухарина получилось довольно прискорбно. Тов. Бухарин здесь, с этой трибуны, тихонько ликвидировал всю пролетарскую поэзию, которая с таким трудом набирала силы, поэзию, которая с таким трудом укрепила своих авторов в читательской среде. Можно и нужно говорить о больших недостатках, которыми страдает пролетарская поэзия, но при освещении вопроса, которое дал докладчик, получается не то, что нам нужно. Мне думается, что нужно было бы здесь, на съезде, сказать о ряде поэтов, у которых огромные перспективы, у которых дыхание чрезвычайно глубоко, сказать о том, насколько смело, насколько мужественно они переступят черту, заставляющую их смущаться вопроса – хватит ли дыхания для принятия воздуха революции. Этот вопрос будет стоять очень остро до тех пор, пока они не установят, что глубокая всесторонняя реализация их возможностей только тогда исторически возможна, когда, скажем, талант Пастернака будет развернут на адекватно огромном богатом материале нашей революции. Когда, скажем, тот же Пастернак, до сего времени заманивающий Вселенную на очень узкую площадку своего видения мира, сделает обратное движение и со своими возможностями выйдет в этот просторный мир; тогда его возможности будут звучать в тысячу раз более ярко.
Поэзия есть проза, проза не в смысле совокупности чьих бы то ни было прозаических произведений, но сама проза, голос прозы, проза в действии, а не в беллетристическом пересказе. Поэзия есть язык органического факта, то есть факта с живыми последствиями. И, конечно, как все на свете, она может быть хороша или дурна, в зависимости от того, сохраним ли мы ее в неискаженности или умудримся испортить. Но как бы то ни было, именно это, то есть чистая проза в ее первородной напряженности, и есть поэзия <…>.
Есть нормы поведения, облегчающие художнику его труд. Надо ими пользоваться. Вот одна из них: если кому-нибудь из нас улыбнется счастье, будем зажиточными, но да минует нас опустошающее человека богатство. «Не отрывайтесь от масс», – говорит в таких случаях партия. У меня нет права пользоваться ее выражениями. «Не жертвуйте лицом ради положения», – скажу я в совершенно том же, как она, смысле. При огромном тепле, которым окружает нас народ и государство, слишком велика опасность стать социалистическим сановником. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников, во имя большой, и реальной, и плодотворной любви к родине и нынешним величайшим ее людям, на деловом и отягченном делами и заботами от них расстоянии. Каждый, кто этого не знает, превращается из волка в болонку…
Поведение
И когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы Метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю (смех), но который оттягивал книзу ее плечо, – мог ли знать товарищ из президиума, вышутивший мою интеллигентскую чувствительность, что в многоатмосферных парах, созданных положением, она была в каком-то мгновенном смысле сестрой мне, и я хотел помочь близкому и давно знакомому человеку.
Я не буду описывать в подробностях <…>, как весной девятьсот первого года в зоологическом саду показывали отряд дагомейских амазонок. Как первое ощущение женщины связалось у меня с ощущением обнаженного строя, сомкнутого страданья, тропического парада под барабан. Как раньше, чем надо, стал я невольником форм, потому что рано увидел на них форму невольниц.
Я не досидел до конца съезда и уехал после речи Стецкого, до заключительного слова Горького [209] .
Первые дни по приезде сюда я мечтал Вам ответить с пространностью, которая и мне была бы на пользу, потому что упорядочила бы мои впечатления от съезда, но потом засел за работу, которая всегда идет хуже моих расчетов, и так вот прошел месяц.
209
Выступление заведующего Отделом культуры и пропаганды ленинизма ЦК ВКП(б) А.И. Стецкого было 30 августа, а 31-го на заключительном заседании выступал Горький.
Теперь вижу, что лучше на все эти темы поговорить при встрече (ведь Вы, наверное, в начале зимы в Москву соберетесь?), и не уверен, не больше ли потребность в таком разговоре у меня, чем у Вас.
Дело в том, что хотя Вас насчет телефона и не обманули (был он весною, а не перед съездом) и отношенье ко мне на съезде было совершенной неожиданностью, но все это гораздо сложнее, чем может Вам представиться, а главное: по косвенности поводов, связывающих эти вещи со мной, – серее и непраздничней [210] .
210
Пастернак не связывал отношение к себе на съезде со звонком Сталина, отсюда его мысли о неожиданности происшедшего.
И уже допустил я неправильность, начав под влияньем Вашего письма с себя. Ведь ту же нескладицу, в гораздо большем значеньи, для всех нас и для меня, представлял самый съезд, явленье во всех отношеньях незаурядное. Ведь более всего именно он поразил меня и мог бы поразить Вас непосредственностью, с какою бросал из жара в холод и сменял какую-нибудь радостную неожиданность давно знакомым и все уничтожающим заключеньем.
Это был тот уже привычный нам музыкальный строй, в котором к трем правильным звукам приписывают два фальшивых, но на этот и в этом ключе была исполнена целая симфония, и это было, конечно, ново.