Пастернак в жизни
Шрифт:
О тебе. Тебя нельзя судить как человека, ибо тогда ты – преступник <вариант: чудовище>. Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери, на поезде – мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, нашего понимания, человеческого понимания. Я, в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, м. б., так же этого боюсь и так же мало радуюсь). Не проси понимания от обратного (обратнее нет. Моя мнимая резкость). И здесь уместно будет одно мое наблюдение: все близкие мне – их было мало – оказывались бесконечно мягче меня, даже Рильке мне написал: Du hast recht, doch Du bist hart [217] – и это меня огорчало, п.ч. иной я быть не могла. Теперь, подводя итоги, вижу: моя мнимая жестокость была только – форма, контур сути, необходимая
217
Ты права, но ты жестока (нем.).
…Наша повесть – кончена. (Думаю и надеюсь, что мне никогда уже от тебя не будет больно. Те слезы (а ты думал, п.ч. не хочу ехать) были последние. Это были слезы очевидности: очи видели невозможность и сами плакали. Теперь – не бойся: после того, что ты сделал с отцом и матерью, ты уже мне никогда ничего не сможешь сделать. Это (нынче, в письме: проехал мимо…) был мой последний, сокрушительный удар от тебя, ибо я сразу подумала – и вовсе не косвенный, а самый прямой, ибо я сразу подумала: если так поступил Б. П., лирический поэт, то чего же мне ждать от Мура [218] ? Удара в лицо? (Хотя неизвестно – что легче…)
218
Мур – Георгий Эфрон, сын М.И. Цветаевой.
Наша первая и последняя двухдневная встреча произошла в июне 1941 г. на Большой Ордынке Ардовых [219] (день первый) и в Марьиной Роще у Н.И. Харджиева [220] (день второй и последний). Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина [Цветаева. – Примеч. авт. – сост.], если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 1941 г. <…> Все идет к концу. Марина, стоя, рассказывает, как Пастернак искал шубу для Зины, и не знал ее размеры, и спросил у Марины, и сказал: «У тебя нет ее прекрасной груди».
219
Ардовы – московская семья, главой которой был В.Е. Ардов (1900–1976), писатель-сатирик, драматург, карикатурист, сценарист. В.Е. Ардов был дружен с рядом литераторов и деятелей российской культуры, которые подолгу жили в его квартире на Большой Ордынке. В их числе И.А. Бродский, А.И. Солженицын, М.М. Зощенко, Б.Л. Пастернак, М.И. Цветаева, А.А. Тарковский, Ф.Г. Раневская и другие. Особенно близка с семьей Ардовых была А.А. Ахматова, которая останавливалась в их доме во время своих визитов в Москву в 1934–1966-х гг.
220
Н.И. Харджиев (1903–1996) – русский писатель, историк новейшей литературы и искусства, текстолог, коллекционер, культовая фигура в истории русского авангарда.
Когда меня посылали в Париж, и я был болен – (ах, это, ведь, было совсем, совсем не то, как я тогда об этом говорил; причины были в воздухе, и – широчайшего порядка: меня томило, что из меня делали, – помните? – меня угнетала утрата принадлежности себе и обижала необходимость существовать в виде раздутой и ни с чем не сообразной легенды; теперь это прошло, и это такое счастье, я так вздохнул, так выпрямился и так себя опять узнал, когда попал в гонимые!) <…> Это было оттого, что в тогдашней тоске я чувствовал на себе дыханье смерти (это трудно объяснить; но наблюденье, что даже и моя, вами выношенная и такою вашей правдой и скромностью пропитанная жизнь стала, без вины моей, театром, даже и она, – наблюденье это было убийственно).
Мы знали из газет о папиной речи на Конгрессе, пребывании в Париже и Лондоне, прибытии в Ленинград, откуда вскоре пришло
Я прибыл в Ленинград (море я люблю и переношу превосходно) в состоянии совершенной истерии (от неспанья и вечной подсознательной боязни, что она меня делает житейски несостоятельным). Как только я попал в гостиницу, я по телефону вызвал к себе Олю, перед которой разрыдался так же позорно, как перед Жоничкой. Тетя Ася и Оля предложили мне пожить и отдохнуть у них неделю-другую. Я не только их предложенье принял, но с радостью должен был установить, что в абсолютной тишине и темноте Олиной комнаты провел первую нормальную за три месяца ночь. Я радовался сну как неслыханности и готов был этими семью часами покоя гордиться. То же повторилось на другую ночь. Я с восхищеньем увидал, что то, чего мне не могли дать снотворные русские, французские и английские яды, которыми я вынужден был отравляться ночь за ночью (больше месяца) дорогой, дают мне тишина, холод, чистота и нравственная порядочность тети Аси и Оли.
Все жены, и я в том числе, отправились на вокзал встречать поезд из Ленинграда. К моему ужасу, Бориса Леонидовича среди приехавших не было. Руководитель делегации Щербаков отвел меня в сторону и сказал, что Борис Леонидович остался в Ленинграде, потому что ему кажется, что он психически заболел <…>. С большой любезностью Щербаков помог достать мне билет в Ленинград и дал письмо в ленинградский Внешторг с просьбой выдать все вещи, приобретенные Борисом Леонидовичем в Париже и задержанные на таможне. Щербаков рассказал, что Борис Леонидович купил там только дамские вещи, это показалось подозрительным, и багаж не пропустили <…>. Когда мы явились на таможню, нас ввели в комнату, где большой стол был завален действительно только женскими вещами, начиная от туфель и кончая маникюрным прибором.
Боюсь всех московских перспектив: домов отдыха, дач, волхонской квартиры – ни на что это у меня не осталось ни капельки сил. Остановка моя у тети Аси – случайность. Я приехал в Ленинград в состоянии острейшей истерии, т. е. начинал плакать при каждом сказанном кому-нибудь слове. В этом состоянии я попал в тишину, чистоту и холод тети-Асиной квартиры и вдруг поверил, что могу тут отойти от пестрого мельканья красок, радио, лжи, мошеннического и бесчеловечного по отношенью ко мне раздуванья моего значенья, полуразвратной обстановки отелей, всегда напоминающих мне то о тебе, что стало моей травмой и несчастьем [221] , и пр., и пр. И надо же наконец обресть тот душевный покой, которого я так колдовски и мучительно лишен третий месяц! Мечтал о разговоре с тобой, которого не сумею передать в письме. Но ты сюда не приезжай, это слишком бы меня взволновало [222] .
221
Обстановка отелей напоминала Пастернаку рассказ о ее первой любви к кузену, воспроизведенный в «Докторе Живаго» в отношениях Ларисы Гишар с Комаровским.
222
З.Н. Пастернак поехала к мужу в Ленинград, увезла его в Москву и поместила в дом отдыха в Болшеве.
– Мне он делал предложение трижды, – спокойно и неожиданно продолжала Анна Андреевна. – Но мне-то он нисколько не был нужен. Нет, не здесь, а в Ленинграде; с особой настойчивостью, когда вернулся из-за границы после антифашистского съезда. Я тогда была замужем за Пуниным, но это Бориса нисколько не смущало. А с Мариной у него был роман за границей… [223]
223
«Трудно судить о том, насколько “матримониальная” сторона в данном случае соответствует действительности и не была ли она несколько преувеличена Ахматовой, точно так же, как явно преувеличенной выглядит оценка пастернаковских отношений с Цветаевой (“роман”)». Флейшман Л.С. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х гг. С. 355.
Тогда я был на 18 лет моложе, Маяковский не был еще обожествлен, со мной носились, посылали за границу, не было чепухи и гадости, которую бы я не сказал или не написал и которой бы не напечатали, у меня в действительности не было никакой болезни, а я был тогда непоправимо несчастен и погибал, как заколдованный злым духом в сказке. Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. Задача была неразрешима, это была квадратура круга, я бился о неразрешимость намерения, которое застилало мне все горизонты и загораживало все пути, я сходил с ума и погибал.