Пастораль сорок третьего года
Шрифт:
Мальчуганы ни разу не раскрыли рта. Оба они были светловолосые, с глазами коричневыми, как грецкий орех, не по летам рослые, и, хотя они были погодками, их можно было принять за двойняшек. Мальчики были неразлучны, и ручная ворона принадлежала обоим. Что делал один, то же делал другой; Кохэн так и не мог докопаться, кто из них заводила, скорее между ними было более свойственное животным, чем людям, равноправие. Эти ребята никогда не пошли бы на какую-нибудь подлость, в них были зрелость и деловитость, присущие детям, которые живут в большой замкнутой трудовой общине, ведущей полунатуральное хозяйство. Они прислушивались ко всему, что при них говорили, ругали мофов и знали, что жизнь — вещь серьезная. Разумеется, если они говорили, то говорили не одновременно. Когда Бовенкамп, удрученный устроенной ему женой бурной сценой — она с самого начала была против того, чтобы на ферме укрывали
— Никакой он не Ван Дейк, просто английский шпион.
В наступившей вслед за этим мертвой тишине раздалось только хихиканье Марии. Нелегальные сидели, словно окаменев. Томительное, тоскливое предчувствие охватило их, когда они услышали эти слова. Гнетущая мысль, что ребятишки разболтают о них по всей округе, возникла даже у беспечного Грикспоора. Кохэн первый пришел в себя и стал примирять с сыном разбушевавшуюся фермершу. То, что его настоящее имя не Ван Дейк, на ферме знали все, и в первую очередь Бовенкамп, как правило пренебрегавший, по определению Кохэна, «мерами предосторожности» и слегка подтрунивавший над нелегальными, когда они репетировали налет гестапо и подавали резкий свисток с дамбы, а также над придуманным Кохэном паролем «я заяц», услышав который, нелегальные бросались в амбар и прятались в тайнике. Примерно раз в неделю Кохэн заставлял фермера твердить наизусть, чт он должен будет говорить в случае налета гестапо, когда нелегальные спрячутся в амбаре. Имя Кохэна было здесь всем известно, и виноват в этом был Схюлтс, но то, что его принимали за английского шпиона, было гораздо опасней. Однако никому и в голову не пришло внушить мальчику, чтобы он нигде не проговорился, или выведать у него, кто сбил его с толку этими провокационными слухами.
— Таким манером они тебя легко утопить могут, — поддразнил Мертенса Грикспоор. Сам он, как и Ван Ваверен и Ян ин'т Фелдт, чувствовал себя в роли добропорядочного сельского батрака относительно в безопасности, тогда как у еврея Кохэна и у Мертенса, которого разыскивала немецкая полиция, положение было отчаянным. Мертенс задумчиво смотрел своими томными глазами в лицо мальчика, молча и тупо выслушивавшего материнские упреки, но не произнес ни слова.
— Секретная служба, — весело сказал Кохэн. — За это платят хорошие деньги, господа. Один бог знает, на что я еще способен. Ах, юфрау, успокойтесь же наконец… Уж если хотите дать кому-нибудь нагоняй, ругайте Марию, она вполне заслужила… Если сюда придут мофы, я нацеплю на грудь желтую звезду, и они сразу поймут, что я не английский шпион.
— Ну вот видишь, мать, — сказал фермер, немного смущенный тем, что негодование его жены было столь явно вызвано только страхом за безопасность семьи.
Залаяла собака, и все выглянули наружу. Никого. Может, велосипедист проехал по дамбе? Через распахнутую дверь была видна кошка, которая кралась куда-то через двор, вдали бродили барнефелдские наседки, своей грациозной поступью напоминавшие плывущих по воде болотных птиц. На земле распластались тени, ветер стих; в кухню потянуло запахом дегтя, помета и навоза, смешавшимся с ароматом диких роз. Внезапно в проеме двери появилась ручная ворона, черная и тихая, похожая на крохотного вестника смерти. Но никто на нее не смотрел.
ЧЕРНЫЙ МУНДИР
В саду Хундерика к деревьям приставили лестницы. Мальчишки бегали, сунув вишневые ветки за ухо, но теперь они уже не так усердно орали, размахивая трещотками: шуму и без того хватало; ну а коровы, овцы и прочая живность, чесавшие свои бока о стволы вишневых деревьев, те привыкли ко всякому шуму, только не к галдежу покупателей и потому держались подальше от деревянной палаточки, где Мария Бовенкамп с двумя помощниками продавала вишни велосипедистам, которые рисковали на обратном пути напороться на контролеров или на пристанционный немецкий патруль, и тогда пришлось бы распрощаться не только с вишней.
Кто-то пустил слух, что на этой неделе на нелегальную торговлю будут смотреть сквозь пальцы, потому что в магазинах совсем не было в продаже мясных продуктов. Таким образом, рассуждения крестьянина Бовенкампа насчет несовместимости сала и вишен в какой-то степени совпали с точкой зрения местной администрации.
Чудесный зеленый полумрак царил в вишеннике с его геометрически рассаженными деревьями, которые, в какую бы сторону ни смотреть, стояли в один прямой длинный ряд. Сквозь листву выглядывали лютики с соседнего луга, полыхавшие желтым пламенем.
Мария Бовенкамп,
16
Голландский фунт равен 500 граммам.
Мария в это время удобно расположилась в прохладном сумраке под холщовым тентом. Глядя на перекошенное от злости лицо, она отделывалась магическими словами: «Не имеем права, менеер, пришли контролеры», а ее помощники, злорадствуя, втихомолку держали пари, кто из прикативших издалека по широкой луговой дороге потных и пыльных велосипедистов уедет назад с пустыми руками.
В углу возле прилавка стояла груда уже пустых ящиков. Но тем покупателям, которые ей были несимпатичны, Мария показывала на эти ящики и говорила, что они полны ягод, но продавать запрещено. Какое-то время она даже сама верила в контролеров и видела их в своем воображении снующими взад и вперед по тихим дорожкам, и это было ей приятно, а потом, когда она продала шесть фунтов одному свойскому парню, что жил за рекой поодаль, и тот постоял возле нее, сплевывая на траву косточки от вишен, она вспомнила, что ящики пустые и контролеры где-то так далеко, что их и не сыщешь. Рот ее был широко раскрыт, глаза с белесыми ресницами смотрели сонно и упрямо, огненно-красная косынка сползла на лоб.
Старушка, которая сказала, что живет по другую сторону реки и шла целых четыре часа, чтобы купить хоть фунтик вишен, не показалась ей противной. Мария не любила стариков, но эта старушечка была такой приветливой и кроткой, что она уже собралась было отвесить ей положенные два фунта, как вдруг в глубине ее души вспыхнул протест — не продавать никому, даже самому расчудесному человеку. Приняв такое решение, она познала упоение властью, и у нее даже дух перехватило. Одним махом разрубила она все оковы: никому! Ни людям приветливым, ни свойским парням, ни жалким старушонкам — никому! Но почему, собственно? Да просто так. И она вяло перегнулась через прилавок и, слегка наклонив голову вбок, сказала: «Нету, юфрау, все продано». Ничего не сказав, старая женщина взглянула на ящики — поняла она или нет, что пустые? — и, прошамкав что-то вроде «до свидания», побрела обратно, чтобы через четыре часа, а может, даже через пять добраться до дому. Мария хотела окликнуть старуху и продать ей шесть фунтов, но не из чувства сострадания, а просто так, чтобы удивить своих помощников, как вдруг заметила человека в черном мундире, направлявшегося по тропинке к ее палатке, ведя велосипед. Позади никого не было видно до самой изгороди, а там стояла со своими велосипедами целая шайка; эти, по-видимому, не отваживались войти в сад и то ли совещались, то ли просто выжидали. Один из помощников Марии громко кашлянул и пригнулся за ящиком к самой земле; второго как ветром сдуло, он проскользнул в угол палатки, а оттуда через сад к дому, то и дело оборачиваясь, проверяя, бежит ли он по прямой, перпендикулярной задней стенке палатки.
Человек в черном мундире прошел мимо старушки и приблизился к прилавку; он был совсем молодой, с красивым открытым лицом — слишком красивым и, пожалуй, слишком открытым. Его блестящие карие глаза, казалось, хотели объять все в окружающем его мире. Он был хорошо сложен, и черный мундир с красным кантом сидел на нем как влитой; высокие сверкающие сапоги были новехонькие. Наверное, и его нижнее белье было совсем новым, несмотря на тяжелое положение с текстилем в его отечестве. На фуражке был нашит треугольник с перечеркнутой и перевернутой буквой Z. Не глядя по сторонам, он важно шествовал вперед. Его улыбающийся пристальный взор прокладывал себе дорогу с неумолимостью стада буйволов и означал конец торговли.