Пасторша
Шрифт:
Она помолчала, глядя в пол.
Вот, и я поехала в поселок. Еще издали было видно, что в доме кто-то есть, во всех окнах горел свет. Я подумала сперва, что в доме пожар. Машина, которую Майя иногда одалживает у товарища, стояла у дверей. Я вошла внутрь.
Я смотрела на Нанну, на распластанную Майю и думала о Лиллен, как она сейчас в детском садике сидит, наверно, за низеньким столом на маленьком стульчике, и болтает с другими детьми, и лепит что-нибудь из пластилина, и думала о той девушке, как она поднимается на стропила, и вспоминала
Кристиане не хватало глубины, но она сказала, что это я скольжу по поверхности. Что мне везет. Мне, у которой ничего нет. Где оно, мое везенье? Мы стояли с Кристианой в зале у нее в мастерской, и она выдувала слова как шарики, смотрела на них, показывала пальцем и смеялась.
— Лив, если одни не подходят, я беру другие, вот и всё, — так она сказала.
И тут я, надрываясь, упираясь, стала подтаскивать свои тяжелые как камни слова.
«А: Да, но Христос сказал, что пришел принести на землю не мир, но меч.
Я: Но Иисус говорил о духовном мече, то есть о Слове Божьем.
А: Петр поднял меч на врагов Иисуса.
Я: Но Иисус сказал, чтобы он возвратил меч в ножны, ибо все, взявшие меч, мечом и погибнут.
А: Потому что если б только один Петр взялся за меч, это ничему не помогло бы».
И тем вечером, видимо, словесный меч преобразился в настоящий, тяжелый, сияющий, разящий.
Он лег мне в руку, и я поразила им Кристиану. Я сделала выпад, продолжая писать, и вонзила меч в нее, я наносила удары, и в тумане, в том перелеске, кровь текла по прелым листьям, засыпанным гнилушками и сучьями, кровавый ручеек, булькавший среди больших деревьев.
О нет — это я лежала, поверженная, на спине на полу, а она нависла надо мной и замахнулась, она хотела размозжить мне голову бутылкой с вином, и тогда я заслонилась мечом, а она слишком близко придвинулась ко мне, с занесенной для удара рукой, и сама напоролась на меч.
— Ты не выносишь того, что больно, что ранит, — сказала я.
Это мои слова.
Ты не выносишь того, что больно, что ранит, тебе лишь бы все было распрекрасно. Но в мире полно вещей трудных, далеко не приятных. Их ты не желаешь касаться.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она. — Чего я не желаю касаться?
— Ничего, — ответила я. — За что ни возьмись. Спектаклей, которые докапывались бы до сути, ты ставить не хочешь, это слишком болезненно. Если я прихожу к тебе с сомнениями, расстроенная, ты не хочешь слушать, затушевываешь их, и всё. Ты не выносишь тяжести ни в чем.
Она сидела и смотрела на меня. Почему она ничего не ответила на обвинения? А только молча смотрела, холодно и бесстрастно? Я ждала, что она возразит. Говоря такое, я хотела остановить ее нападки на меня и думала, что, объяснившись, мы сблизимся и дальше будем держаться вместе и никогда не расстанемся. Мне хотелось расшевелить ее, подтолкнуть, чтобы она сделала шаг мне навстречу. Что-то ты все представляешь в слишком романтическом свете, да? Может, ты просто хотела ударить побольнее того, кто первым начал?
В общем, она не ответила. Сидела как каменная и ела меня глазами.
— Что тебя не оказалось рядом с родной дочерью, когда ты была ей нужна, что ты предала ее — признать это выше твоих сил, поэтому теперь, — сказала я, — когда спустя двадцать лет она сама нашла тебя, потому что нуждается в тебе, ты обвиняешь ее во всех грехах.
Так я сказала Кристиане, вернее, проорала ей в лицо, потому что она не желала слушать. Сидела как глухая. Я падала вниз, она не подхватила меня.
Она встала, распахнула дверь. И кивнула на нее, не говоря ни слова.
Вон.
Raus.
И я поднялась с ее матраса и пошла прочь, пересекла всю огромную комнату, вышла в коридор, потом за дверь. И пока я в темноте под дождем шла домой, вверх в горку, потом за угол, я все поняла. Стоя у окна в своей комнате и глядя на город, я понимала уже, что я набросилась на Кристиану не из-за ее дочери, а из-за себя самой. Это я нуждалась в ней, я лично.
Но что она нуждается во мне, это мне в голову не пришло.
Природа, фьорд за окном пасторского дома, переменчивый свет, огромное широкое небо. Все это сошлось, стянулось в одно, в тяжелый узел, неупорядоченный, бесформенный. Ни целостности, ни структуры, просто переплетение всего со всем, комок без воздуха, без контуров, без гармонии.
Как-то зимой, вечером, когда мы были в поселке, я готовила на кухне ужин и смотрела в окно. Бесшумно падал густой снег, ветра почти не было. Высоко на углу дома горела наружная лампочка. Майя и Лиллен, раскинув руки и задрав головы, выписывали под лампой круг за кругом. Меня это зрелище умиротворяло.
— Я как будто летала, — сказала Лиллен, когда она ложилась спать, а я сидела с ней. — И не снег падал вниз, а я валилась вверх. Там что-то было среди снежинок, — сказала Лиллен, — что-то темное, оно тащило меня.
Я спросила, было ли ей неприятно от этого.
— Нет, — сказала она, — ведь я была такая легенькая!
Я вспоминала другой случай в поселке. Утром, очень рано, зимой я спустилась вниз. Я думала, все еще спят, но на кухне у окна сидела Майя. Она сидела на стуле, подтянув коленки под свой грубый свитер, и оцепенело смотрела на фьорд за окном. Черная копна ее волос.
Казалось, она напряжена и внутренне тянется к чему-то. Можно было подумать, что она ждет чего-то или кого-то, высматривает в окне, ищет.
Но за окном была темнота, чернота, море и микроскопическая полоска света далеко внизу, розоватая, лиловая и темно-синяя, растущая.
Я растерялась, я не знала, как мне возобновить отношения с Кристианой. Я позвонила ей тем же вечером, вернее, ночью уже. Извинилась. Сказала, что влезла не в свои дела, что ее отношения с дочерью меня не касаются. Понятно, ответила она. И повесила трубку.
После этого я все время попадала на автоответчик. Я оставляла ей сообщения. Несколько раз. Она не перезванивала.