Пасторша
Шрифт:
Затем была общая молитва, мы сидели на диванах вдоль стен, опустив головы и сложив ладони, а один из двух участников недавнего диалога молился вслух: мы попросили благословить завтрашние встречи и даровать нам мир.
Потом подали чай, кофе и нарезанные бисквиты, их принесла на блюде невысокая, полная, кривоногая женщина, она немного напоминала мать той девушки, я вспомнила их кухню с лампой дневного света на потолке, блики на стекле обращенного к фьорду окна, как она затеяла печь пироги. Эти бисквиты отчего-то смахивали на ее стряпню.
Атмосфера стала полегче, за столом говорили о футболе. Тюри устала и рано легла,
Я сперва встала у камина, вытянула к огню руки и смотрела, как он горит, языки вырывались как будто изнутри поленьев. А потом выскользнула в коридор, надела куртку, шапку, повязала шарф и шагнула в темноту, прошла вдоль ряда фонарей в снегу и очутилась здесь.
Над стойкой висел телевизор. Вдруг у меня перед глазами возник саамский кафтан, снятый крупным планом, потом синяя лопарская шапка, круглое лицо и подвижный бублик губ, казалось, человек поет йойки, но звука не было. А потом стали показывать процессию, которую я видела днем у реки. Картинка с того места, где заняла позицию женщина с камерой, и вправду получилась отменная, на экране все выглядело уж совсем пустынно. Это клип музыкальный, догадалась я. А я почему-то всегда считала, что их снимают месяцами. Оказывается, нет. Только днем я наблюдала съемку, и вот уже крутят, готово. Правда, клип казался не совсем профессиональным, никаких вычурных ракурсов, в основном оператор снимал с одного места прямо перед процессией, но, видимо, так и было задумано.
Я допила и заказала еще порцию, у девушки-барменши были светлые, почти белые волосы и такие же глаза.
— Возьмите, — сказала она и поставила передо мной стакан.
Я отпила приличный глоток и показала пальцем на экран у нее за спиной. Там как раз крупным планом снова был тот мужчина в лопарской шапке, он что-то говорил, он казался рассерженным, но слов не было слышно, все вокруг забивала громкая электронная музыка.
Я нагнулась к девушке и спросила, что это за коллектив показывают — не отсюда ли они и насколько хороши. Она смерила меня взглядом и покачала головой.
— Вы думаете, мы тут в саамскую самобытность играем? — спросила она.
— Извините, не поняла, — удивилась я.
— Это местные новости, — сказала она, взяла пульт, лежавший рядом с мойкой дальше у стены, и выключила телевизор. Экран погас. — Это репортаж о демонстрации. Но вам это, я вижу, ни к чему.
— Какой демонстрации? — спросила я.
— Против нового закона, — ответила она.
Я хоть и знала, о чем речь, но помалкивала, только слушала и кивала.
— Сейчас разрабатывается новый местный закон, и если он будет принят в предложенной редакции, то всё: рыба, морошка, вода, земля — станет всеобщим, у нас, несмотря на нашу историю, традиции и особенности региона, больше не будет преимущественного права на все это.
Ее речь звучала как заученный текст, как выдержки из заявления политической партии.
— Это станет окончательной колонизацией, полнейшим уничтожением нас. Мы ничем уже не будем отличаться, — сказала она.
Повернулась ко мне спиной и стала нервными движениями собирать стаканы. Она говорила с тем саамским акцентом, когда слова звучат предельно четко, обособленно, словно это не частицы норвежского языка, а стайка малых детей, которых надо водить за руку, или россыпь камушков, по которым можно выйти вон, наружу.
Я отвернулась от стойки со стаканом в руке, там оставалось всего на донышке, я задрала голову и втянула в себя все до капли.
Мы с ней были чуть не вдвоем в зале, эдакие космонавты в корабле, который вот сейчас оторвется от земли, повисит немного над взгорком, уйдет винтом в небо и исчезнет в космосе навсегда. Темный след на горке к утру занесет снегом, и никто никогда не узнает, что были такие люди, такое кафе, никто не хватится нас, не заметит отсутствия.
Возвращаясь в общежитие, я услышала позвякивание колокольчиков. Я шла, выпустив шарф поверх воротника куртки, чтоб укутать шею полностью, потому что дуло страшно. Овцы спускаются с гор, подумала я, их гонят домой. И колокольчики тяжело болтаются на шеях и глухо, в такт, звякают, заглушаемые снегом и ветром. Звук приблизился. И какой-то оранжевый отсвет. Я оглянулась. Это шла снегоуборочная машина с цепями на колесах. Когда она проезжала мимо, звук оглушил.
Потом я залезла в кровать, лежала и ловила голоса, шелестевшие в голове, хотя, может, это ветер выл. Потом я как будто ехала, мелькнула одна береза, вторая, третья, тонкие прямые стволы в липком мокром снегу, бело-сером, грязном. Полотно дороги затягивалось под колеса. Я клевала носом, но вдруг поняла, что улыбаюсь. Было такое чувство, словно я въехала в тайну, в сокровенное место. Как будто перевалила вершину и впереди на сколько хватает глаз раскинулась долина, широкая, ничем не стесненная, открытая, пожалуйста, спускайся и езжай себе дальше. Что это со мной? — спросила я себя. Непонятно. Не было ни причины, ни объяснения моему состоянию, но теплое чувство в груди не исчезало, сгусток счастья и радости теплился где-то внутри меня.
Я осторожно поднималась против течения, оплывая крону высокого дерева, раскинувшегося под водой. Огромного дерева, такого, как в Германии, я там и была, в Германии, и как раз пробивалась наверх, к свету и воздуху, когда разлепила глаза и увидела комнату, жидкий утренний свет из окна и услышала трель мобильного телефона, он и разбудил меня своим звонком.
Я включила ночник, нашарила в сумке телефон, я забыла его выключить, вообще напрочь о нем забыла. «Алло», — сказала я. Звонила Нанна.
— Майя, — сказала она, потом еще раз: — Майя. — Потом она замолчала, и я услышала, как она втягивает воздух, так глубоко, как будто ей совсем нечем дышать, а весь воздух вышел из нее со словом «Майя».
— Мне приехать? — спросила я.
— Да, — пролепетала Нанна. — Приезжай, если сможешь. Майя порезала себя. Тут всё в крови. Дочка моя.
— Дома? — спросила я.
— В поселке, — ответила Нанна. — Вертолет уже выслали.
— Я еду, — сказала я. — Уже выезжаю. Мобильный со мной, если что, звони. Пожалуйста, звони.
— Да, — сказала Нанна.
— А руки у нее такие маленькие и ледяные, я перебинтовала их, а кровь все равно течет, — говорила Нанна. — Я не могу остановить кровь.
Мне было слышно, как она хватает ртом воздух, как ее трясет будто от холода, и у нее клацают зубы.
— Я не могу остановить кровь, — снова сказала она. — Не могу. Не останавливается.
Я ходила по комнате, собирая вещи и запихивая их в рюкзак, трубку я прижимала плечом к уху.
— Да, — вставляла я изредка, — да.