Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Уже через полмили{84} Герман совершенно выбился из сил. Он рухнул наземь кучкой черного пыльного тряпья и расплакался, громко причитая. Башмаки немилосердно жали, а ноги у него не чета Гансовым ходулям, босиком по песку ходить не привычны. Увы и ах. Копать не могу, просить стыжусь. Что с нами будет? Он пал духом и готов был смириться, бия себя в грудь с библейскими стенаниями. Длинный Ганс ковырял в носу и терпеливо слушал его ламентации.
— Все без толку, Иоганнес. Неужели не понимаешь? Не гожусь я ни в священники, ни в странники,
— Где болит больше всего?
— Ноги. И подмышки. Сюртук маловат, будь он неладен. Поворачиваем обратно, Иоганнес. Какой от этого прок? Мы и до Фельзенхайна не доберемся, а уж до Бреславля тем паче.
— Вот что. Тут в бутылке еще чуток вина. А потом полезайте ко мне на закорки, идти осталось недолго, я вас донесу. Но обратно мы не повернем, ни за что.
Длинный Ганс присел на корточки возле придорожного камня, и Герман, сопя, взгромоздился ему на закорки. Башмаки он связал вместе и перекинул через плечо. Длинный Ганс бодро зашагал по дороге, черный куль у него за спиной ровно покачивался. Герман восседал на сутулых Гансовых плечах, будто араб на горбу дромадера, освежался из бутылки, обмахивался засаленной шляпой и бойко болтал со своим скакуном. Меланхолия его быстро развеялась.
— Ты, Ганс, несешь меня, аккурат как святой Христофор младенца Иисуса.
— Нешто можно этак сравнивать?
— Твоя правда, я по натуре ужасный еретик, а вишь ты — должен проповедовать Слово Божие… Странно. Тогда лучше скажем, что ты как благочестивый Эней, который вынес своего отца Анхиза из пылающих развалин Трои. Понимаешь, это звездный знак, и обозначает он сыновнее почтение; сию добродетель очень ценят в самых широких кругах, но я лично все же не могу не заметить… Ну да это неважно. Эней, вот именно, Эней. Интересно, не выдумал ли поэт все это странствие в царство мертвых…
— Вам нехорошо, пастор?
— Нет-нет, все замечательно. А что ты скажешь, Иоганнес? Как по-твоему, встретим мы этакую прекрасную царицу Дидону, которая подарит меня своей благосклонностью? Или, по-твоему, мы станем основателями новой империи, такой же могучей и огромной, как Рим?
— Ничего, все уладится. Только не тычьте грязными ногами мне в глаза.
— Твой изъян в том, что ты видишь бытие из чересчур низкой перспективы.
Герман гордо приосанился на своем скакуне, взглядом полководца озирая окрестные поля, недвижно дремлющие под бременем солнечного зноя. Близился вечер, а солнце никак не желало ослабить свою удушливую хватку.
— Империя… Что ж, поживем — увидим. Случались и более удивительные вещи. Люди мы молодые, шустрые, глядишь, и сделаем свое счастье. Может, все-таки завербуемся, как ты думаешь?
— У вас, часом, не солнечный удар?
— Что? Хотя нет, если поразмыслить, то, пожалуй, не стоит. Но ведь с чего-то же надо начать. Видишь ли, Ганс, меня всегда обуревала странная жажда стать великим человеком. Святым, полководцем, государственным мужем, поэтом, философом — да кем угодно… Оттого-то я всегда восставал против своей судьбы.
— И что тогда?
— Когда?
— Ну, когда вы разбогатеете и станете важной персоной.
— Да ведь и ты не будешь оставлен милостями, а то как же. Его превосходительство Иоганнес фон Турм — звучит недурно, а?
— Не дрыгайте ногами! По-моему, вовсе не звучит. Ясное дело, покорно терпеть нельзя, но какой смысл самому становиться вельможей наподобие генерала? И, не дай Бог, таким же противным, как он. Не-ет, черт возьми, это не по мне.
— Чудной ты малый, Ганс, право слово. Благородные амбиции у тебя начисто отсутствуют, а все ж таки ты рискнул сбежать от генерала. Воистину это может плохо для тебя кончиться.
— А для вас самих, пастор? Беглый священник — куда уж хуже. В Бреславле нас наверняка посадят за решетку, а то и раньше, в Фельзенхайне. Сидите спокойно, говорю! Розгами по голой спине, а после в колодки и живо этапом в Шпандау, на хлеб и воду. По-вашему, это подходящий способ выйти в генералы и большие вельможи?
Герман озабоченно помусолил поля шляпы.
— Пожалуй, в твоих словах что-то есть. Сказать по правде, меня не очень интересует мирской блеск. Я больше гожусь в поэты или философы, хотя, видит Бог, от размышлений я только устаю и запутываюсь. Но можно ведь сделаться и чем-то середка-наполовинку, вроде как в свое время господин Вольтер. Вот кто был великий человек. А все ж таки в молодости был порот дворянином, да и в тюрьме раз-другой сидел, если хочешь знать.
— Ну, коли на то пошло, так за тюрьмой дело не станет.
Оба умолкли. Длинный Ганс шагал в глубокой задумчивости, и безвольная черная ноша у него на плечах покачивалась в такт. Герман по обыкновению предавался туманным праздным мечтаниям о маршальских жезлах, и королевских коронах, и лавровых венках, и усыпанных бриллиантами орденах, и объятиях дебелых княгинь. Очнулся он от грозного урчания в животе у Длинного Ганса, которое всегда предваряло серьезный вопрос или незаурядное глубокомысленное рассуждение.
— Гм. Послушайте, пастор…
— Да?
— Эта вот бабенка, Дидона, она кто была?
— Дидона была царица Карфагена, женщина красивая, зрелая, пылкая. Между прочим, вдова, а ты ведь знаешь, как иной раз ведут себя молодые вдовушки.
— Ясное дело.
— К Дидоне явился гость, Эней, ну, ты знаешь, о котором я рассказывал, и она безумно в него влюбилась, парень-то был хоть куда и держать себя умел. Однажды они отправились верхом на охоту и, когда началась гроза, укрылись в темном гроте. Там Эней насладился благосклонностью царицы, при огнях небесных свадебных факелов.
— Да-а, когда благородные господа тешатся, завсегда происходят необычайности. А дальше что было?
— Дидона хотела выйти за Энея, да он ни в какую.
— Еще бы! — Длинный Ганс весьма заинтересовался.
— Кончилось тем, что Эней отправился в путь, ведь ему предстояло основать Рим… Нет, я имею в виду… А, всё одно. Эней был бестолковый карьерист. Мне он не по душе. Безвольный, незначительный субъект, предавший любимую. А Дидона, видишь ли, была удивительная женщина…
— Гляньте, Фельзенхайн. Считай, почти пришли.