Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
— Распроклятая, жалкая плоть! Черт бы ее побрал! Разве же тело не свинцовое ядро на ноге, не громоздкое иго тяжелой, мертвой реальности! Посмотри на меня! Ноги сплошь в узлах от расширения сосудов, плоскостопые ровно утюги, живот отвис, спина сутулая, голова в струпьях, а прыщи растут как мухоморы. Черт побери! А ведь всего два года назад я был красивым молодым кавалером, фельзенхайнские женщины валом валили в церковь поглазеть на мою персону и бросали на меня масленые взгляды, когда я клал им в рот облатку. Елена и я, мы были тогда красивой парой. Хорошо помню последний наш вечер, я читал вслух
Герман задыхался от волнения и утирал глаза уголком мешка. Длинный Ганс наморщил лоб.
— Чудно все это.
— Варвар! Сердца у тебя нет!
— Почему? Есть. Чудно, что вас выгнали, если все было этак невозможно чисто и добродетельно.
— Осел! Дикарь! Как ты смеешь пускаться в подобные инсинуации!
— Господи, вы же сами, пастор, говорите, что плоть слаба и…
— Молчи! Ни слова больше! Самоед несчастный! Тебе этого не понять. Чистое, благородное пламя. Ты-то сам знай кувыркаешься с похотливыми служанками да вальдштайнскими бабами, где ж тебе, варвару, уразуметь…
— Ну-ну, пастор, успокойтесь. Я ничего плохого в виду не имел.
Под сенью ореха воцарилось молчание. Длинный Ганс подтянул колени к подбородку и задумчиво, миролюбиво смотрел прямо перед собой. Герман вздохнул и поправил вокруг себя мешки. Его грызла смутная тревога, он места себе не находил.
Закат пылал победными красками, розовые облака спешили по эмалево-синей небесной тверди, чтобы ринуться в огромный костер и исчезнуть. Деревья отбрасывали длинные тени, которые мало-помалу ползли вверх по ярко освещенной городской стене. Вся природа широко открытыми глазами смотрела на солнце. Безмолвные птицы повернули головы, прислушиваясь к сокровенному звуку. Нивы дремали в неподвижности. Прозрачно-синий мрак сочился из земных расселин. Незаметно небесная синева темнела, будто под синим стеклом угасал источник света. Лишь воды Малапаны еще несколько времени поблескивали как небрежный золотой росчерк на карте вечера. Орешина натянула одеяло мрака, закрыла глаза и уснула, поникнув головою.
— Посмотри на закат, Длинный Ганс. Какая красота. Солнце нынче было горячим, недобрым. Хлестало нас своей белой плетью, так что мы изнемогали и воздыхали к небесам. Но вот настал вечер, солнце выжгло из себя всю отраву. Нынче мы видели светило как злобный белый диск, и однако же в его плоти скрытыми возможностями хранились все эти краски. В минуту смерти оно реализовало свою сущность.
— Не пойму я, о чем вы толкуете, пастор. Солнце ведь всегда солнце. Что днем, что вечером.
— Конечно, ты прав. Но я говорю не о том, что есть, а о том, что бы могло быть… Знаю, мечта о воскресении и преображении абсурдна и нелепа, а все же она не теряет своей странной заманчивости.
— Вы не верите в воскресение, пастор? А ведь каких-то две недели назад рассуждали с кафедры о райских чудесах…
— Ну, это же по долгу службы. Теперь только простые души вроде тебя, Ганс, верят в такое. Если б ты, как я, читал большую французскую энциклопедию,
— Ясное дело, помню.
— Помнишь, как ее обманул коробейник?
— Да, жуткая была история. Сто двадцать талеров! Кто бы мог подумать, что у Кэте в чулке столько денег!
— Конечно, коробейник этот был корыстолюбивый соблазнитель и обманщик. Но отчего обман стал возможен? По какой причине? Причина одна: простодушная Кэте мечтала о любви, а кто посмеет отрицать, что чувство это святое и достойное, сколь бы смешными и горестными ни оказались его последствия.
— Да, наверно, это правда. Сто двадцать талеров! Кто бы мог подумать.
— Священники в самом деле злоупотребляют нашей мечтой, но от этого она не становится менее святой и достойной. Непонятно только, что люди могут довольствоваться преображением за гранью смерти. Почему не здесь и не сейчас? Ведь реальность гнетет нас сейчас, и преображаться надо сейчас…
— Тсс. Что это было? — Длинный Ганс поднял голову, вслушиваясь во тьму.
Герман затаил дыхание.
— Что там?
— Я думал, будто…
— Что?
— Ребенок плачет. Странно.
— Я ничего не слыхал.
— Ну и ладно. Дайте-ка бутылку, пастор, будьте добры.
— Пей в меру. Ребенок? Не может быть. Городские ворота на запоре. Здесь только мы с тобой.
Гонимый тревогой, Герман встал и раз-другой обошел вокруг колодца. Потом поднял крышку, глянул вниз. Фиолетовый отблеск ночного неба мерцал в глубине. Он все ниже наклонялся над колодцем, стараясь проникнуть взором в бездну.
— Смотрите не упадите.
Герман бросил в колодец камешек и услышал, как он с плеском вошел в воду там, в глубине.
— Интересно, можно ли увидеть в колодце свое отражение?
— Упадете только с этими фокусами.
— Да. Может, и так.
— Прохладно становится.
Герман опять завернулся в мешок. Солнце село. На западе протянулась оранжевая полоса, словно проведенная вдоль горизонта широкой кистью. Ствол дерева четко рисовался на светлом фоне, крона тонула во мраке.
— Вот и ночь. Солнце село.
— Древние думали, что на ночь солнце спускается в царство мертвых. Точь-в-точь как герои старинных легенд.
— Ага. Только вот вино кончилось.
— Плохо.
— Может, вздремнем?
— Не могу. Черт его знает, что меня мучает. Не зажжешь ли свечку? А то темно как в могиле.
Длинный Ганс высек огонь и устроил горящую свечку в маленькой стенной выемке. В давние времена перед образом святого частенько ставили свечи. Но теперь там уже ничего не было. Огонек тревожно мерцал в пустой нише. Тени плясали вокруг странников.
— Тревожно мне очень сегодня вечером.
— Расскажите что-нибудь, пастор. Легче станет.