Пасынки фортуны
Шрифт:
Огрызок хорошо слышал каждый разговор в бараке и никогда не появлялся в нем, если ему грозила неприятность. Он был не просто осмотрительным, а и подлым, коварным до удивления мужиком.
Вот так однажды устроил он пытку всему бараку: в суровейшую пургу заткнул печную трубу старым тряпьем, закрыл изнутри дверь чердака, а сам вылез через отдушину, которую пробил для себя заранее.
Зэки утром затопили печь, чтобы хоть немного согреться, размять онемевшие от холода ноги и руки. Но не тут-то было…
Из печки повалил такой дым, что блатных, словно ветром сдуло из барака. До ночи откашляться не могли. И вытащив
В другой раз, разыскав возле оперчасти пустую бутылку из-под шампанского, заткнул ею дыру в стене над головой бугра. Горло бутылки наружу выставил. И ждал пургу.
В тот вечер блатные избили до полусмерти проигравшегося майданщика. И когда охрана унесла его в больничку, решили сыграть на душу стопорилы. А тут внезапно вой послышался. Протяжный, долгий, со стоном и плачем. Бугор оглянулся. На нарах никто не спал. Но вой услышали все. Он шел откуда-то сверху и был похож на предсмертные стенанья.
Зэки всполошились. Удивлялся и Огрызок, хотя прекрасно знал, откуда этот стон… Начиналась пурга. Кузьма ждал, когда она наберет силу. Вот тогда в бараке не усидеть.
— Небось майданщик, падла, душу посеял. Вот и базлает теперь волком, — вздрагивал пахан.
А пурга будто подслушала. И взвыла диким зверем за стенами барака. Будто не один, а целая стая волков окружила барак — ждет, когда откроется дверь и можно будет броситься на добычу.
— Хреново, что зверюги к нам возникли. Жмура чуют. Не одного. Эти же хрена — не нарисуются, — вздрагивал пахан спиной, вытирая вспотевший лоб.
— Их бы охрана замокрила, — не согласился Огрызок.
— Охране забить на нас! Дрыхнут, как паскуды! Хоть всех нас в клочья разнесут, никто не покажется, — сплюнул пахан.
— Собаки брех бы подняли…
— Коль их самих из шкур не вытрясли. Они кто? Мы их ссым! Пред волком
— псина, что сявка перед паханом, — вскинулся бугор на миг, но тут же сник, услышав новые рулады.
— Ну! Мать твою! Заглохни! — закричал бугор, надеясь, что зверюги за бараком, услышав его рык, испугаются и замолчат. Но не тут-то было… Новые всхлипы перекрыли голос и повисли над головами зэков сплошным наказанием.
— Кенты! А ну! Шустрей! Откиньте зверюг от хазы! — потребовал бугор.
— Ты что? Съехал? С голыми граблями на зверя? Хиляй сам! Ты ж бугор! Проведи разборку за хазой! Тебя они должны ссать! Глядишь, слиняют.
— Кишка слаба у нашего бугра с волками ботать! Они с ним свою разборку учинят! Оторвут к едреной матери все на свете! Скажут, что таким был! — осмелел на свою голову стопорило.
Бугор встал, багровея лицом. И, не накинув на плечи телогрейку, вышел из барака с голыми руками. Обошел его вокруг. Не встретив никого, вернулся на свою шконку. Через минуту предложил сыграть в очко на голову стопорилы. Когда тот был проигран, бугор велел не убивать его, а выкинуть на всю ночь из барака — в пургу, чтоб вместо шестерки стремачил блатной барак от всяких неприятностей и сыскал бы того, кто воет за стеной, выворачивая душу наизнанку.
Стопорило вскоре вернулся в барак с бутылкой. Дыру в стене залепил снегом и все зэки поняли, кто мешал им отдыхать и причинил немало жутких минут. Бугор барака вмиг зыркнул на Кузьму недобрым взглядом. И смерив его с ног до головы, выдавил
— Кончать пора чувырлу! Слышь, кенты, козлятиной воняет! А ну! Займитесь им!
В этот раз шпане не повезло. Едва свора облепила Огрызка, охрана втолкнула в барак десяток новых зэков.
Слово за слово перекинулись. Пока знакомились, делились новостями, Огрызок сумел незаметно ускользнуть на чердак, чутко прислушиваясь к каждому слову, доносившемуся снизу.
Там о нем словно забыли. Но Кузьма знал, эта забывчивость — короткая. И ему надо держать ухо востро.
Огрызок, как и другие зэки зоны, имел несколько ножей, раскованных из гвоздей. Их спрятал на чердаке в разных местах и лишь два из них всегда держал при себе, не расставаясь с ними ни днем, ни ночью.
Фартовые научили Кузьму еще в детстве хорошо владеть «пером», но при этом всегда говорили, что его надо пускать в ход лишь в самом крайнем случае.
Когда над собственной душой повисла смерть по чьей-то прихоти. Запрещали законнику пускать нож в ход на своего. Карали всякого, кто нарушал запрет и не сумел отстоять себя кулаком.
Именно это сдерживало Огрызка от конечной расправы за все свои муки. Но чувствовал, терпению приходит конец. И когда руки уже тянулись к ножу, Кузьма вспоминал, как был он изгнан из «малины», и руки отказывались подчиниться помутившемуся разуму.
Конечно, он давно мог перейти в другой барак. Но не к фартовым. Туда он рожей не вышел, не дорос до той чести. А потому из шпановской своры мог перейти лишь к «иванам». Но этого он сам не хотел. Ведь у работяг надо было каждый день ходить на пахоту и вкалывать, давая, как все, по две-три нормы. А Кузьма и об одной представленья не имел. Считая для себя труд — западло. Знал, что по выходе на волю приткнется к какой-нибудь «малине». И со временем примут его фартовые «в закон». А если он выйдет на пахоту с работягами, фартовые никогда не признают Огрызка. Ибо воровской закон запрещает фартовым вкалывать, как фрайерам.
Кузьма хотел стать честным вором, а потому на пахоту не пошел. Жил как вся шпана барака. И хотя всем нутром ненавидел блатную кодлу, терпел, зная, что как ни длинны ходки, они все кончаются когда-то. Вот и в этот раз он думал отсидеться на чердаке, пока перхоть остынет, забудет о бутылке, а он тем временем учинит новую пакость.
Его за то и ненавидели, что не давал этот Огрызок никому дышать спокойно! И хотя его уже не раз проигрывали в карты, собирались замокрить, он чудом оставался жить и нередко Кузьму спасали случайности.
Он всегда жил, балансируя на лезвии бритвы. Одно неосторожное движение, и шпана могла бы разнести Огрызка в клочья. Но что-то мешало, сдерживало, оттягивало расправу.
Кузьма сбился со счету, сколько раз выкидывали его из барака. Не только за пакости, устроенные шпане.
Никто из блатных не мог смириться с мужиком, который, едва коснувшись головой тюфяка, вонял на весь барак. И когда ему грозили заткнуть задницу, сделать обиженником, Кузьма отвечал, ничуть не содрогнувшись:
— Кто осмелится, тот потом до погоста, яйцы не отмоет. Болезнь у меня такая с детства — шкура короткая. Едва глаза закрыл — жопа открылась. И наоборот… Я тому — не пахан. Что хаваю, тем греюсь. Не по кайфу — не нюхайте! Нечего мне в ваш общаг вложить, кроме тепла. Кому не лафово, пусть хиляет с хазы!