Патрик Кензи
Шрифт:
— Ну да.
Я кивнул.
— Насколько сильно?
Она сбросила полотенце.
— Даже так? — сказал я, и у меня вдруг запершило в горле. — С ума сойти!
После близости я некоторое время живу в мире слуховых и зрительных воспоминаний. Лежу в темноте, сердце Энджи бьется над моим, мои пальцы плотно прижаты к ее позвоночнику, я слышу эхо приглушенных стонов, внезапных вдохов, тихого смеха, когда мы оба иссякли, и она на мгновение запрокидывает голову, и ее темные волосы рассыпаются по спине. Лежа с закрытыми глазами, я мысленным взором вижу крупным планом
Еще примерно полчаса ни на что не годен, даже телефонный номер самостоятельно набрать. Большая часть двигательных навыков утрачивается. О том, чтобы вести содержательный разговор, нечего и думать. Я просто заново переживаю слуховые и зрительные ощущения.
— Э-эй! — Она легонько пощекотала меня по ребрам.
— Да.
— Ты когда-нибудь задумывался…
— Слушай, не сейчас.
Она засмеялась и лизнула меня в шею.
— Серьезно, ну, на секунду.
— Валяй, — покорно кивнул я.
— Ты когда-нибудь думаешь, что, в общем, когда ты во мне… что от этого может возникнуть новая жизнь?
Я приподнял голову, открыл глаза. Она спокойно смотрела на меня.
Поплывшая тушь под ее левым глазом в мягком полумраке спальни выглядела как синяк.
Это теперь наша спальня? Энджи по-прежнему владела домом на Хоуис-стрит, в котором выросла, здесь по-прежнему сохранялась почти вся ее мебель, но за последние два года она не провела там и ночи.
Наша спальня. Наша кровать. Наши простыни, закрученные между этих двух лежащих рядом тел с колотящимися сердцами, прижавшихся друг к другу так тесно, что со стороны было бы трудно понять, где кончается одно и начинается другое. Да и мне самому это иногда трудно.
— Ребенок, — сказал я.
Она кивнула.
— Принести, — медленно проговорил я, — в этот мир ребенка. Это при нашей-то работе.
Снова кивок, на этот раз ее глаза заблестели.
— Хочешь ребенка?
— Я этого не говорила, — прошептала она, пригнулась и поцеловала меня в кончик носа. — Я спросила, думаешь ли ты когда-нибудь. Ты когда-нибудь задумывался о власти, которой мы обладаем, занимаясь любовью в этой кровати, пружины которой скрипят, и мы сами поднимаем шум, и все так… ну, замечательно, и не просто от физических ощущений, но потому что мы соединены, я и ты, вот тут? — Она положила мне ладонь в низ живота. — Мы можем зачать новую жизнь, милый. Я и ты. Забуду принять таблетку — один шанс из — скольких? Сотни тысяч? — а во мне уже сейчас могла бы расти жизнь. Твоя жизнь. Моя. — Она поцеловала меня. — Наша. Когда мы лежим вот так, согретые теплом, так глубоко очарованные друг другом, легко пожелать зарождения в ней новой жизни. Все священное и загадочное, связанное с женским телом вообще и телом Энджи в частности, кажется, сосредоточено в этом коконе из простыней, мягком матрасе и расшатанной кровати. И все это стало так ясно вдруг.
Но мир этой кроватью не ограничивается. Он холоден, как бетон зимой, и в нем встречается зазубренное и острое. В нем полно чудовищ, которые когда-то были младенцами, возникли как зигота в утробе матери, появились оттуда в процессе единственного чуда, пережившего двадцатый век, и тем не менее появлялись недовольными, ущербными или обреченными таковыми стать. Сколько еще любовников лежали в подобных коконах, подобных кроватях и чувствовали то же, что и мы сейчас? И скольких чудовищ они породили? И скольких жертв для этих чудовищ?
— Ну, говори, — сказала Энджи и убрала мои влажные волосы у меня со лба.
— Я думал об этом, — сказал я.
— И?
— Я перед этим благоговею.
— Я тоже.
— Это меня пугает.
— Меня тоже.
— Сильно.
Ее глаза сузились.
— Как это?
— Маленьких детей находят в бочках с цементом, Аманда Маккриди исчезает, будто ее никогда и не было, педофилы бродят по улицам с мотками изоляционной ленты и нейлонового шнура. Этот мир — клоака, детка.
Она кивнула.
— И?
— Что «и»?
— Мир — клоака. Ладно. Но что из этого? Наши родители, наверное, знали, что мир — клоака, но все-таки произвели нас на свет.
— Счастливое, надо сказать, было у нас детство.
— А ты бы предпочел вообще не рождаться?
Я положил руки ей на крестец. Тело оторвалось от моего, простыня соскользнула со спины, Энджи устроилась у меня на бедрах и взглянула сверху вниз. Пряди волос выбивалась у ней из-за ушей. Обнаженная, прекрасная, она была ближе к совершенству, чем все, что видели мои глаза, чем любая моя мечта.
— Хотел бы я никогда не рождаться?
— Таков вопрос, — тихо сказала она.
— Конечно нет, — сказал я. — Но вот Аманда…
— Наш ребенок будет не Аманда.
— Откуда нам знать?
— Потому что мы не будем воровать у наркодилеров, и им не придется забирать у нас ребенка, чтобы вернуть свои деньги.
— Дети каждый день исчезают по куда менее серьезным причинам, сама прекрасно знаешь. Исчезают, потому что шли в школу и оказались в неподходящее время на неподходящем углу или потерялись, когда ходили с родителями по крупному универмагу. И они погибают, Энджи. Погибают.
Слеза упала ей на грудь и через мгновение скатилась через сосок и, уже успев остыть, холодной капнула мне на грудь.
— Знаю, — сказала она. — Но будь, что будет, я хочу от тебя ребенка. Не сегодня, может быть, даже не на будущий год. Но я хочу. Хочу произвести из своего тела нечто прекрасное, что будет как мы, но в то же время совершенно не похоже на нас.
— Хочешь ребенка.
Она покачала головой.
— Хочу ребенка от тебя.
Мы незаметно заснули.
По крайней мере, я. Но через несколько минут я проснулся, и оказалось, что Энджи нет. Я встал, прошел по темной квартире на кухню и нашел ее там за столом у окна. Через жалюзи на голое тело падали полоски лунного света.
Перед ней на столе лежали блокнот и папка с материалами об Аманде. Энджи посмотрела на меня и сказала:
— В живых они ее не оставят.
— Сыр и Маллен?
Она кивнула.
— Это было бы глупо. Они должны ее убить.
— Но ведь не убили пока.
— Откуда нам знать? И даже если действительно не убили, сохранят ей жизнь, пока не получат деньги. На всякий случай. Но потом им придется ее убить. Она все-таки много видела.
Я кивнул.
— Ты с таким ведь уже сталкивался? — спросила она.