Патрик Мелроуз. Книга 1 (сборник)
Шрифт:
– Дней десять. Я тебе только одно посоветую: не пей розового. В здешнем вине столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта.
Над самым ухом Бриджит раздался голос Николаса:
– Где тебя носит?! Совсем совесть потеряла, смоталась куда-то, а я ищу тебя по всему аэропорту, таскаюсь с чемоданами уже минут пятнадцать! – Николас сердито уставился на нее.
– Надо было взять тележку, – сказал Барри.
Николас посмотрел на него как на пустое место:
– Никогда больше так не делай, иначе я… А, вот и Элинор!
– Николас, извини, пожалуйста. Мы заглянули в парк аттракционов, покататься на колесе обозрения, а нас случайно отправили на второй круг, представляешь?
– Ты в своем репертуаре,
– Ну, мы все-таки успели. – Элинор помахала Николасу и Бриджит, выводя круги раскрытой ладонью, будто мойщица окон. – Познакомьтесь, это Анна Мур.
– Привет, – сказала Анна.
– Как поживаете? – сказал Николас и представил Бриджит.
Элинор повела всех к автомобильной стоянке, и Бриджит послала Барри воздушный поцелуй.
– Чао! – сказал Барри, тыча пальцем в уверенное заявление на своей футболке. – Не забудь.
– С кем это беседовала твоя подруга? – спросила Элинор. – Очаровательный юноша.
– Он летел вместе с нами, – ответил Николас, раздосадованный тем, что Барри оказался в аэропорту и что Бриджит, наверное, успела договориться с ним о встрече. Он попытался отогнать дурацкие мысли, но безуспешно, и, как только все уселись в машину, прошипел: – О чем ты говорила с этим типом?
– Барри никакой не тип, – возразила Бриджит. – Поэтому он мне и нравится. И если хочешь знать, он сказал: «Не пей розового, в нем столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта».
Николас резко повернулся и устремил на Бриджит убийственный взгляд.
– Между прочим, он совершенно прав, – сказала Элинор. – Надо было пригласить его на ужин.
Проследив, как Патрик сбежал из библиотеки, Дэвид пожал плечами, присел к фортепиано и начал импровизировать фугу. Ревматические пальцы возмущались при каждом ударе по клавишам. На крышке фортепиано пойманным облачком стоял стакан пастиса {22} . Боль мучила Дэвида весь день и будила его по ночам, если он ворочался. Будили его и кошмары; он так громко стонал и вскрикивал, что его бессонница проникала в соседние спальни. Легкие тоже никуда не годились, и, когда его настигал приступ астмы, в груди хрипело и свистело, а лицо опухало от кортизона, который должен был снять спазмы в бронхах. Задыхаясь, Дэвид останавливался на лестничной площадке, не в силах вымолвить ни слова и обшаривая взглядом пол, словно бы в поисках воздуха.
22
Пастис – французская настойка на спирте, крепостью 38–45 %, в состав которой обязательно входят анис и лакрица.
Музыкальный талант пятнадцатилетнего Дэвида привлек внимание Шапиро, знаменитого преподавателя игры на фортепиано, который славился тем, что никогда не брал двух учеников одновременно. К сожалению, спустя неделю Дэвида подкосила ревматическая лихорадка, и он полгода провел в постели; распухшие суставы лишили его возможности играть на фортепиано. Из-за болезни он не стал серьезным пианистом и, хотя его распирали замыслы, отказался заниматься сочинительством музыки, утверждая, что ему прискучило марать нотную бумагу «стаями головастиков». Вместо них у него появились стаи поклонников, умолявших сыграть после ужина. Как правило, его просили исполнить композицию, которую он играл в прошлый раз и вскорости забывал, однако слушатели вполне удовлетворялись новой музыкальной пьесой, которую он точно так же забывал. Неустанное стремление развлекать окружающих и дерзость, с которой он бравировал талантом, привели к тому, что все его тайные, ревностно оберегаемые замыслы постепенно рассеялись и тоже забылись.
Он
Дэвид расцветил основную тему фуги навязчивыми повторениями, погребая мелодию под лавиной гулких басов и прерывая ее плавное течение бурными всплесками диссонансных аккордов. За фортепиано он иногда забывал о своей язвительной манере вести беседу, и гости, которых он высмеивал с безжалостной жестокостью, прощали ему обиды, растроганные пронзительной грустью музыки, доносившейся из библиотеки. Впрочем, он с такой же легкостью превращал фортепиано в подобие пулемета, наполняя мелодию таким презрительным злорадством, что слушателям отчаянно хотелось, чтобы он вернулся к ехидным словесным подколкам. Странным образом музыка Дэвида больше всего задевала тех, кто отказывался подпадать под его очарование.
Внезапно он прекратил играть, опустил крышку фортепиано и, глотнув пастиса, начал растирать левую ладонь большим пальцем правой руки. От массажа боль усилилась, но Дэвид с таким же удовольствием сдирал струпья с подживших ранок, ощупывал языком язвочки и нарывы во рту и надавливал на синяки.
Он пару раз ткнул большим пальцем в ладонь, превратив ноющую боль в резкую, и потянулся за недокуренной сигарой «монтекристо». Поскольку сигарный бант полагалось снимать, Дэвид его оставил. Ему доставляло большое удовольствие нарушать любые правила, которыми все остальные определяли рамки приличного поведения. Он не терпел вульгарности, в том числе и вульгарного желания ни в коем случае не выглядеть вульгарно. Эта эзотерическая игра велась лишь среди своих, таких как Николас Пратт и Джордж Уотфорд, но тем не менее Дэвид с легкостью обращал свое презрение и на тех, кто не снимал бант с сигары. Ему нравилось наблюдать, как Виктор Айзен, великий мыслитель, барахтается и все глубже увязает на мелководье этикета, пытаясь пересечь незримую границу, отделяющую его от класса, с которым он жаждал слиться.
Дэвид стряхнул мягкие хлопья сигарного пепла с синего шерстяного халата. Всякий раз, закурив, он вспоминал об эмфиземе, которая унесла в могилу отца и наверняка убьет и самого Дэвида.
Под домашним халатом он носил выцветшую и многократно штопанную пижаму, которую унаследовал в день отцовских похорон. Отца похоронили недалеко от родового гнезда, на крошечном церковном кладбище, куда выходили окна кабинета, где он провел последние месяцы жизни. Отцу было тяжело «осуществлять лестничные маневры» в кислородной маске, которую он называл «противогазом», поэтому он спал в кабинете, переименованном в «зал ожидания», на походной раскладушке времен Крымской войны, доставшейся ему от дядюшки.
Похоронная церемония была традиционной и унылой. Уже зная, что лишен наследства, Дэвид хмуро глядел, как гроб опускали в могилу, и раздумывал о том, что отец почти всю жизнь провел в окопах, траншеях и прочих схронах, стреляя то в людей, то в птиц, так что в земле ему было самое место.
После похорон, когда гости разошлись, мать Дэвида в порыве долго сдерживаемой скорби пришла к сыну в спальню, величественно изрекла: «Он завещал это тебе» – и положила на кровать аккуратно сложенную пижаму. Не дождавшись ответа, она сжала ему руку и на миг прикрыла голубоватые веки, показывая, что ее чувства слишком глубоки для слов, но что она понимает, как дорога сыну эта стопка желто-белой фланели из магазина на Бонд-стрит, который закрылся еще до Первой мировой войны.