Патриот
Шрифт:
По счастью, он не доехал до цели едва квартал. И добрёл пешком, без особых приключений, только споткнулся несколько раз, а когда спотыкался – шипел поганым матом, и тут же смеялся над собой, про себя, обмотанный пеленой, как простынёй.
Вошёл, стараясь не шуметь.
Она установила правило: приходи без звонка, хоть в три часа ночи, но, если приходишь, не шуми, я могу работать, я сосредоточена.
Судя по голосам и звону посуды, она не работала. Принимала гостей.
Впрочем, гостей она принимала
Сочилась ещё музыка, что-то из Боуи; он прислушался, узнал «China Girl», ухмыльнулся. С музыкой здесь дружили. «Богема, – снисходительно подумал бывший банкир. – Мотыльки, невинные порхающие эльфы. Надо было оставаться музыкантом, гитаристом: отрастил бы седые патлы, канал бы под ветерана блюза, нанизал бы на пальцы серебряные перстни с черепами, – и сейчас сидел бы с ними, авторитетно помалкивал, они бы держали меня за своего, подливали бы холодного пива и называли “бро”».
По коридору и кухне гулял сквозняк: хозяйка дома держала окна открытыми, боролась с запахом масляных красок и растворителей.
Доносились юные, чистые голоса. Молодые живописцы что-то праздновали: может быть, совместную выставку, или покупку меценатом гениального полотна, или – ничего не праздновали, кроме удачно завершившегося старого дня и ещё более удачно начавшейся новой ночи.
Хозяйку дома звали Гера Ворошилова, и это не артистический псевдоним, а настоящие имя и фамилия. Впрочем, кто знает, за три месяца не представилось случая заглянуть в её паспорт. Да и желания не было. Когда любишь всерьёз – доверяешь тоже всерьёз.
Это её квартира. Она же – рабочая территория: здесь она пишет свои полотна, с полудня до вечера – при естественном свете, а затем ещё ночью – под лампами; ей хочется понять, как одно отличается от другого.
Когда она не работает – она спит, по четырнадцать часов; важнейшая часть её жизни протекает во сне, там происходят разнообразные события, оттуда поступают идеи.
Однажды она увидела во сне взрослого лохматого мужчину, костлявого, неулыбчивого, длинноносого, похожего на персонажа офортов Гойи, потустороннего, несомого чёрно-белыми вихрями низменных страстей, – а на следующий день встретила его во плоти, в гостях у подруги.
Знаев хорошо запомнил: миниатюрная, коротко стриженная девушка в цветастой макси-юбке посмотрела на него пристально – слишком пристально, едва не с изумлением; переменилась в лице и опустила глаза.
Лохматый мужчина, владелец супермаркета, искал дизайнера, способного создать красивую и простую ватную куртку, в просторечии – телогрейку, не отклоняясь при этом от классической формы. Лохматый сверкал глазами, показывал свои дилетантские эскизы, какие-то логотипы, товарные знаки, – безусловно, он был страстно заинтересован в создании телогрейки своей мечты; он размахивал руками, он показывал, на каком расстоянии от горла должна находиться первая пуговица, он яростно оспаривал накладные карманы и хлястик; художница Гера Ворошилова была заинтригована; от подруги они ушли вместе.
Позже Знаев не поленился изучить упомянутые офорты Франсиско Гойи. «Los caprichos» значило «капризы, прихоти, фантазии». Гравюры средневекового испанца изображали людей-чудовищ,
Он спросил подругу, почему она воспринимает его как монстра.
– Ты не монстр, – ответила серьёзно Гера. – Ты – карикатурный человек.
– Урод, – подсказал Знаев.
– В слове «урод» нет ничего оскорбительного. Урод – от слова «уродиться», «родиться». Урод – любой человек, от рождения обладающий редкими качествами. Если на то пошло, я тоже – урод.
Она тяготела к прямолинейным, простым суждениям, мыслила по-мужски и никогда ни на что не обижалась.
Его банк, его супермаркет, его долги, его враги, его деньги, квартиры, мотоциклы, судебные иски не интересовали Геру Ворошилову ни в малейшей степени.
Она ни разу не взяла у него ни копья.
В её живописи, в абстрактных пятнах и разводах, в прихотливой игре геометрических конструктов, в оранжевых и пепельных наплывах он ровным счётом ничего не понимал. Но сообразил главное: его собственное зрение было примитивным, элементарным; глаз воспринимал только простые цвета, оттенков не различал. Красное видел красным, зелёное – зелёным; оливковый и хаки уже путал. Так же было и в музыке: слух его был хорош, но не абсолютен.
Иногда, чтоб понять своё место в своём искусстве, надо проникнуть в другие искусства, в случае Знаева – в живопись.
Много лет он силился проникнуть в искусство театральной игры, но не имел надёжного проводника; в искусство надо входить через любовь, по-другому никак. Чтобы понять театр, надо влюбиться в актрису.
Он влюбился в художницу.
Скользнул в тёмную прохладную кухню, нашарил диван и упал.
Здесь было теперь его место: тощая кушетка лысого бархата в углу чужой кухни.
Чувствительными от сильного опьянения ноздрями втянул запах старого дерева.
Дом построили в конце двадцатых, в модном, революционном конструктивистском стиле, с огромными окнами; деревянные несущие части однажды сгнили; дом источал труху, она щекотала ноздри бывшего миллионера и вызывала обрывочные, немые воспоминания о деревенских избах, о деревянных мостиках над мутной, как самогон, речной водой, о пушистых вербах, о злобных цепных собаках, о единожды виденном прадеде: невесомый старик с волосами, подобными пуху, и улыбкой, наполовину заискивающей, наполовину снисходительной, сидит на широкой лавке, застеленной чистым рядном; старик столь миниатюрен, что его ноги не достают до пола; трёх пальцев на руке нет: покалечило на Русско-японской войне.
Запах этого рядна. Выскобленных полов. Старых газет с краткими названиями: «Правда», «Труд», «Звезда», звучащими грозно и оглушительно, как железный поцелуй рабочего и колхозницы.
Прадеда звали так же – Сергей Знаев.
На диванчике в углу старой московской квартиры, в доме, который бесшумно распадался в прах, было спокойно, уютно, безопасно, как тогда, в избе, под взглядом выцветших глаз прадеда.
За стеной – весело; хозяйка дома смеётся, гости вещают наперебой. Тянет сигаретным дымом. В мастерской можно курить, в кухне – нельзя. Таково ещё одно правило.