Паук
Шрифт:
Я так и стоял на коленях у двери, глазея на эту женщину; у меня не хватало духу пошевелиться. Отец за ее спиной что-то пробормотал, и она покачала головой. Рассеянно почесала ухо, отчего груди заколыхались. Живот ее выпячивался, словно мягкая белая подушка; я был заворожен треугольником мягкой плоти под его складкой и порослью вьющихся черных волос между толстых ляжек. Она снова зевнула, повернулась к отцу, и я отступил от двери. Секунду спустя я услышал, как Хилда прошла к шкафу, раздалось позвякивание вешалок, когда она рылась в одежде матери, и я беззвучно вернулся в свою комнату.
Позже Хилда захотела осмотреть дом. Я наблюдал, как она осторожно спускалась по нашей узкой лестнице, шла бочком в туго подпоясанном темно-синем в белую крапинку платье: выходном
— Две комнаты наверху, две внизу, да? — спросила Хилда, когда отец спустился следом за ней (она уже сунула нос в мою комнату, но меня не увидела, я спрятался под кроватью); потом, не дожидаясь ответа: — Хорес, я всегда мечтала о таком домике, Нора может подтвердить. — Затем — обратите внимание, как небрежно это бросила: — Он твоя собственность, так ведь?
Он твоя собственность, так ведь: это важно, мы еще к этому вернемся. Пока достаточно сказать, что Хилда Уилкинсон, обыкновенная проститутка, всю жизнь перебиралась с квартиры на квартиру, зачастую среди ночи; мужчина, имевший собственный дом, был привлекательным партнером — и куда как более привлекательным, исчезни его жена! Она говорила без умолку, ее отвратительно громкий голос разносился по всему дому, побуждения были яснее ясного.
— Деньги нужно вкладывать в недвижимость, я так считаю. Это гостиная, да, Хорес? Милаякомнатка, здесь можно принимать друзей.
Хорес с Хилдой просидели в гостиной около часа, допили виски. Судя по тому, что я слышал, ей там было уютно, видимо, комната пробуждала в ней подавленное стремление к светскости. Хилда переполняла гостиную своим присутствием, когда восхищалась скромным камином с начищенным бронзовым ведерком для угля, кочергой и решетками, кроме того, она выразила удовольствие его кафельной облицовкой, овальным зеркалом над ним и пятью фарфоровыми гусями, повешенными по диагонали на стене. Понравились ей также рисунок на обоях и вощеный ситец диванных подушек. Горка с матовыми стеклами и тремя фарфоровыми статуэтками тоже пришлась Хилде по вкусу.
— Хорес, мне нравятся гостиные, — несколько раз повторяла она, — они придают дому респектабельность.
Что было до всего этого отцу, отдалявшему с помощью виски безднутерзаний, когда с каждым часом осознание совершенного убийства, будто вирус, все глубже въедается в жизненно важные органы?
В доме был бекон, и они, допив виски, перешли в кухню. Позавтракали с наступлением темноты; ко мне наверх донесся запах бекона, обострил мой голод, и без того волчий, потому что я не ел весь день; но спускаться я не стал. Сел на подоконник и смотрел на свет из кухонного окна, еле пронизывавший темноту во дворе. Увидел, как Хилда пошла через заднюю дверь в уборную, и ощутил соблазн спуститься, но перспектива встретиться с ней, когда она вернется, удержала меня.
— Тебе надо бы отремонтировать свой туалет, Хорес, — сказала, возвратясь, Хилда. — Хорошенькое дело, у водопроводчика туалет не работает!
Минут через десять они отправились в «Граф Рочестер», и я спустился на кухню. Бекона не осталось, пришлось довольствоваться вытекшим из него жиром и хлебом.
Неужели этот ужасный день никогда не кончится? Не могу больше об этом думать, тот долгий вечер я провел один в пропахшем Хилдой доме. Поев, я вышел в туман и отправился к каналу, где уныло бродил то в отчаянии, то в горестной ярости, сшибая пинками камешки в черную воду и находя какое-то утешение в туманной тьме ночи. Где моя мать? Где?В дом номер двадцать семь я вернулся в десятом часу, вошел в заднюю дверь; он был пуст. Поел еще хлеба с жиром,
Следующий день был воскресным. Отец, как обычно, поехал на участок. Туман слегка рассеялся, стояло холодное хмурое утро, похоже было, что собирается дождь. Проезжая по пустым улицам, отец все еще пребывал в шоке: после убийства прошло всего тридцать часов, и он еще не совсем освоился со своим новым положением. Убийство обосабливает человека, переносит в отдельный мир, тесный, ограниченный, несвободный, стиснутый чувством вины, непоправимостью совершенного и страхом разоблачения. Ничего этого отец толком еще не осознал, потому что не совсем вышел из шока; он ехал на велосипеде мимо занавешенных окон, за которыми спал мир, уже навсегда чужой ему, хотя до него, как я уже отметил, это еще не дошло.
Вскоре отцу пришлось это понять! Мне всегда виделась некая мрачная идеальная справедливость в том, что участок, куда он так часто сбегал от домашней жизни, теперь полнился ужасом убийства моей матери. Он лишь смутно это сознавал, катя по улицам в то воскресное утро, но чем ближе подъезжал к виадуку, тем сильнее становилось побуждение повернуть обратно и убраться как можно дальше от этого места. Но отец не поворачивал, так как ощущал и какое-то темное нездоровое возбуждение перспективой снова увидеть землю, под которой лежит она.
Только отца ничто не подготовило к той волне, что так поразила его, едва он открыл калитку и ступил на тропку. Несколько секунд она бушевала вокруг него, стремительно вихрясь, словно участок стал активным силовым полем в состоянии сильного возмущения. Исказило его восприятие: сарай и огород словно бы почернели, и он прежде, чем сделать шаг по тропке, ощутил какие-то удары и щипки по всему телу, затем в течение нескольких бесконечных секунд, пока шел к сараю, темный сырой утренний воздух вдруг стал кишеть крохотными зловредными микробами, и, для того чтобы пройти сквозь них, требовалась немалая решимость. Это впечатление от злобности огорода несколько ослабло, когда он закрылся в сарае, но снаружи оно не уменьшалось ни на минуту все то воскресенье.
(Я знаю, каково это, меня тоже мучили подобным образом, я тоже слышал, как они клацают и щелкают у моего затылка, словно собачьи зубы, словно туча трескучей мошкары, собственно говоря, этот звук редко пропадает, хотя большей частью, к моему облегчению, смягчается, больше походит на жужжание, чем на что-то еще.)
Когда отец ощутил первую волну ужаса от земли своего участка, я находился в своей комнате дома номер двадцать семь. Я еще не знал, что мать мертва, знал только, что ее нет дома, а какая-то толстая женщина занимала ее место в постели родителей. Опять возился с коллекцией, это помогало отвлечься от вызванных этими переменами недоумений и беспокойств. В детстве я коллекционировал насекомых, главным образом мух, насаживал их на булавки в коробках в художественном порядке, который именовал живыми картинами. В коробках было много разноцветных сухих листьев, собранных осенью, но большинство их стало такими хрупкими, что они рассыпались на кусочки и попадали с булавок, образовав на дне коробок кучки. Я выгреб их, перья с прутиками тоже, и достал свежие материалы, которые старательно собирал и хранил в картонной коробке под кроватью. Там лежала всякая всячина, какая вроде бы могла пригодиться, и я не делал разницы между природными предметами — прутиками, перьями и так далее — и спичками, пробками от бутылок, веревочками, сигаретными пачками. Добавил туда осколки яичной скорлупы, мягкий комок белокурых волос, снятых немного раньше с гребня матери; несколько рыбьих костей, несколько плавников. Получилось странное собрание, и я не мог понять, нравится оно мне или нет. Возясь со всем этим, я услышал незадолго до конца дня шаги снаружи. Поднялся с пола, подошел к окну. По двору шла женщина, которую я видел в постели с отцом.