Пауки
Шрифт:
— А что?
— Решил я насчет тебя!.. А ты согласна?
— Кто нам мешает? — отозвалась девушка.
Раде с силой схватил ее за руки.
Девушка не вырывалась, смотрела ему прямо в глаза.
Так они долго глядели друг на друга…
На снегу, под хмурым небом, лица их казались бледными, землистыми, но вот они улыбнулись друг другу, белые зубы сверкнули ярче снега, а глаза вспыхнули тем светом, в котором словно бы скопился весь жар их молодых жизней, и ни свинцовое небо, ни мертвенно-бледные отсветы снега не в силах были погасить их юношеский пыл.
— Не
— Кто их спросит? Ведь я женюсь, не они… Завтра, как стемнеет, приходи сюда и возьми с собой свое, девичье… Никому ни слова, и увидишь… — сказал он уверенно, и каждое его слово прозвучало звонко и отчетливо.
— Что?
— Возьму к себе. Веришь?
— Верю. Приду!
Раде вытащил пистолет из-за пояса, взвел курок и выстрелил. Сказал «до свидания» и той же дорогой возвратился домой.
На следующее утро Раде выглянул в дверь. Стояла ясная погода. Проглянуло солнце. Не по силам солнцу было справиться с высокими сугробами, оно только беспомощно скользнуло по ним, а на закате, словно в отместку, рассыпало по полю свои лучи и позолотило вершины гор, что над селом, но, не успев их согреть, закатилось… И тут же в небе показался месяц.
Раде в новой кабанице, еще пахнувшей мягкой мытой овчиной, пробирался по тропе к сельскому колодцу.
Он спокоен. Божица, конечно, придет, а когда придет, он знает, что делать — решился сегодня.
И девушка приходит, как и он, закутанная в новую девичью кабаницу, которую она приносит в приданое Раде.
— Божица! — окликает ее Раде, берет за руку и ведет куда-то. Молча сходят они с тропинки в девственный снег, еще не оскверненный ничьей ногой. Чем дальше они идут, тем с большим наслаждением увязают в белой рыхлой мякоти. Раде топчет снег, точно хочет его стереть, уничтожить.
От быстрой ходьбы обоим стало жарко.
— Вот тут наша постель! — Раде остановился у загона и, обернувшись к девушке, указал на занесенную большим сугробом хижину, в которой человеку едва впору выпрямиться. — Входи!
— Зачем? — спросила девушка, прикинувшись непонятливой.
— Войди, жена моя! — Раде обнял ее и прикрыл своей кабаницей.
— Веди к себе домой! — шепнула девушка.
— Нет, ночью мои помешали бы нам; поведу завтра…
— Правда?
— Правда, клянусь пресвятой девой!
На мгновение оба примолкли, прислушиваясь к своему теплому дыханию под кабаницей. А вокруг все безмолвно, доносится только извечный шум реки… Чутко сторожит ясный месяц, его дрожащее сияние в бледно-прозрачном небе сочится в воздухе, как молоко, а из таинственных, распростертых, недвижимых теней подстерегает мрак… Надо всем, что видит глаз, опустилась глубокая, снежная, зимняя ночь, ясная, белая, девственная, точно пречистая богородица!.. А их тела, прижавшись друг к другу, пылают в огне…
— Почему ты дрожишь в моих объятиях, как осиновый лист? — И голос его среди тишины в разреженном воздухе звенит
— Хорошо мне! — отвечает девушка и, словно чего-то испугавшись, еще крепче прижимается к нему.
— Ты горишь, как и я!
Он выпустил ее из объятий, снял с нее кабаницу и, согнувшись у входа в хижину, разостлал на соломе.
«Как раз солому покроет», — подумал он и, выпрямившись, обернулся:
— Готово, входи!
Божица согнулась, серебряное монисто звякнуло, а Раде, входя за ней, сказал:
— Под моей новой кабаницей будет нам, пожалуй, ночью вольготней и просторней, чем дома…
…На рассвете они выглянули из хижины; зимнее утро встретило молодоженов сероватым светом; солнца еще нет, хотя верхушки гор уже окрашены в прозрачно-розоватые тона.
Снег вокруг весь истоптан, отчетливо видны их вчерашние следы.
— Жалко, не замело порошей наших следов, — говорит Божица, испуганно оглядывая истоптанный грязный снег.
— Не глупи! — отвечает спокойно Раде и, улыбнувшись, продолжает: — Ночной след не так просто замести!.. Однако пойдем, жена моя!
И, взяв ее за руку, повел по вчерашнему следу к себе домой.
Стужа стояла такая, что не упомнят и старики. Люди как-то уже привыкли к мягким зимам, и в селе не хватало корма для скота. Приходилось либо так или иначе добывать его, либо обречь скот на голодную смерть. Вот уже несколько дней Илия ломал голову, где достать сено? У газды Йово, говорят, корм и дорог и чистоганом платить надо, а в кредит еще неизвестно как получится; цену газда не называет, а только записывает в книгу, многие боятся этих записей пуще огня.
Народ еще поговаривает, будто сено привезла сельская кооперативная касса, недавно основанная, и отпускает своим членам гораздо дешевле, чем газда Йово.
Илия не спешил записываться в кассу, жалко было денег, да и старого патрона боялся. Но что поделаешь? Кто бежит от добра? И, решившись, наконец отправился к ведавшему кассой приходскому священнику, отцу Вране, с намерением вступить в члены товарищества.
Однако отец Вране отказался принять его и даже бросил в лицо укор, зачем-де позволяет сыну на виду у всех состоять в греховном сожительстве с Божицей.
Илия ушел от отца Вране злой. И что это взбрело попу в голову? Раде поступил так, как с незапамятных времен поступали другие; отец Илии и он сам женились таким же образом. Раде не так уж виноват, как полагает отец Вране. Ведь Илия, как только пришла Божица, написал прошение о венчании, чтобы не обидеть своего духовника, и внес за это более семи талеров, — разве он виноват, что его прошения не уважили?
Но отец Вране и слушать не хочет.
Значит, мало ему, что по его наказу в первое воскресенье после Радиной женитьбы звонили как на похороны, а в церкви одели в черное статую божьей матери и поп служил не великую мессу, а малую, точно в великий пост. Задумал было совсем осрамить его и Раде перед всем народом, да промахнулся, — крестьяне, выходя из церкви, бранили попа и говорили на паперти Илии: