Пауль, урод
Шрифт:
— …Я больше не могу. Я не выношу его взгляда.
— Да какой же взгляд, фрау Хоберт, он же не видит.
— Я знаю, что он не видит, но он смотрит. Поворачивается на звук — и смотрит. Без выражения. Ужас. Нет, не могу, я боюсь его.
— Жаль, мальчик к вам привязался… но если дело обстоит так — конечно.
…Он спросил: а где Хоби? он называл ее Хоби. Уехала, — сказали ему. Куда уехала? — спросил он. Господин Эрхарт замялся, не зная, что ответить, и наконец сказал: далеко.
Он не стал выяснять, где это — "далеко".
…Потом была фрау Майер. У
— Ты не уедешь? — спросил он с надеждой.
Она была честной женщиной. Она не сказала: "Конечно, нет".
— Пока останусь, — вот что она сказала.
…Конечно, она уехала. Она вышла замуж за солдата, и он увез ее куда-то "в гарнизон".
…У фрау Маршитц он уже ничего не спрашивал. И руки у нее были холодные.
И по голове она не гладила.
Он сперва попробовал к ней подольститься, но она его отстранила.
— Вы же мужчина, маленький господин. Что за телячьи нежности?
При фрау Маршитц он научился не плакать.
Иногда ему хотелось, чтобы она куда-нибудь уехала, но она все не уезжала и не уезжала. Она "хорошо о нем заботилась" и "всегда исполняла свой долг". Опекуны были довольны: он был всегда аккуратно одет и умел себя вести.
При фрау Маршитц его положили в больницу и сделали ему глаза. Вместо настоящих, но бесполезных — искусственные.
…Сначала было трудно ориентироваться в видимом мире, и чтобы пройти по комнате, он опускал веки. Когда фрау Маршитц замечала это, она предостерегающе произносила:
— Пауль!
И он открывал глаза.
Освоился быстро, хотя поначалу к вечеру начинала зверски болеть голова. Дождавшись, когда фрау Маршитц выключит лампу и выйдет из детской, он утыкался лицом в подушку и беззвучно всхлипывал. Потом перестал.
И вот интересно, что он заметил: как только он стал видеть, почему-то все окружающие решили, что он оглох. До того — всегда учитывали, что "у ребенка очень чуткий слух", и старались неприятное говорить потише. Он все равно слышал, конечно. Это потому, что они не знали — насколько хорошо он слышит на самом деле. Так что он давно был в курсе и насчет "урода", и насчет "зачем на такого деньги тратить", и насчет "лучше бы о здоровых позаботились". И про то, что он "смотрит", он знал — и пользовался иногда.
Теперь добавились "мертвые глаза". Он не знал, какие глаза у мертвых, и спросить было не у кого. Он давно понял, что некоторые вопросы лучше никогда не задавать.
Но какие бы они ни были, его глаза ему нравились. Он не сразу научился им доверять — да и понимать их. Сверял зрительные образы со звуковыми и обонятельными, удивлялся, что знакомый предмет или человек выглядит вот так. Понял наконец, что значит — синий, красный, черный… он знал, что небо синее, а облака белые, но только теперь понял, как это — на самом деле.
Еще непонятное было — "красивый". Оно не совпадало с "симметричный" и даже "соразмерный". Совершенно не поддавалось точному описанию. В конце концов он отчаялся понять и перестал спрашивать. Просто выучил: вот это — красиво, это — не очень, это — некрасиво, а это — фу, уродство какое-то, смотреть противно.
Почему противно?.. выходило: смотреть надо — чтобы понять.
Он никогда не забывал, что он тоже урод.
А еще глаза можно было вынуть и посмотреть на себя безглазого. Ну, одноглазого — надо же чем-то смотреть. Однажды фрау застала его перед зеркалом, он оттягивал веко и заглядывал в пустую правую глазницу.
Фрау позеленела и поджала губы.
— Никогда. Этого. Не делайте. Вы поняли?
Он понял. Он никогда больше не делал этого при ней.
…Наконец уехала и фрау Маршитц. Ее уволили, потому что он вырос. Теперь у него были учителя и Рабенард.
Раньше он мечтал о том дне, когда избавится от Маршитц, а оказалось — ему ее не хватает.
— …Ему была бы полезна школа. Не для науки — выучиться можно и дома. Для общения.
— И где вы найдете приличную школу, в которую его возьмут? Ни в гимназию Гальбрих, ни к Рихтману и близко не подпустят.
— А если муниципальная…
— Чтобы сын Герхарда фон Оберштайна учился в муниципальной школе?! забудьте, герр Кнеппер. Это не то общество.
— Сейчас по вашей милости у него нет никакого общества.
— Пусть больше внимания уделяет учебе и спорту. Все равно ничего больше мы с вами не можем для него сделать.
…Он слышал каждое слово, они громко говорили. Интересно, какая она — муниципальная школа? Он спросил у Рабенарда.
Снова убедился, как же ему повезло с Рабенардом. Это был единственный человек, которого можно было спросить о чем угодно. Иногда он не знал ответа, тогда так и говорил. Иногда отвечал. Но никогда не называл вопросы глупыми или, хуже того, неподобающими.
Однажды он набрался храбрости и спросил про глаза мертвых.
— Видел, — сказал Рабенард. — А те, кто так говорит о вас, никогда не видели. Поверьте мне. Объяснить не сумею… но ничего общего.
— Спасибо, — сказал Пауль.
Он действительно был благодарен.
И про школу Рабенард тоже ответил.
…Другие дети были непонятны. Они были где-то там. На улице. В школе. У себя дома. А поблизости их не водилось.
Он знал: приличные родители не захотят, чтобы их дети видели уродство. А дети неприличных родителей — неподходящая компания.
Еще он знал, что герр Кнеппер нарочно выводит его в места, где бывают другие дети. В музей искусств, например. Но он совсем не представлял, как с ними вести себя и как разговаривать, только косился в их сторону с любопытством.
Он знал, что его любопытство все время принимают за что-то другое. Один мальчик спросил как-то:
— Что уставился? — с угрозой в голосе.
— Я не уставился, — сказал Пауль. — Я смотрю.
— Дурак какой-то, — сказал мальчик и отошел.
— …Как он будет жить? — говорил герр Кнеппер, качая головой. — Этому не научишься из книг. И потом, это же уму непостижимо, сколько он всего читает — но он интересуется совсем не тем, чем следовало бы интересоваться ребенку его лет.