Павел I
Шрифт:
Нельзя поступить в иностранную службу – вы не лютеранин какой-нибудь, чтобы шататься по чужестранным дворам и армиям. Нельзя переменить веру. Нельзя не знать родного языка. – Сие суть святотатственные преступления против русской стати.
Екатерине, в отличие от ее несчастного супруга, легко было понять эти заповеди, ибо, прежде чем стать русской великой княгиней, а затем русской национальной царицей, она родилась с душой, настроенной на всемирную, всечеловеческую отзывчивость – иначе говоря: гражданкой мира. С детства влекла ее тревога сделаться владетельной государыней – неважно, в какой стране, и, нет сомнений, в Испании она стала бы испанкой, а в Греции – гречанкой. Нигде и никогда она не вспоминала бы о своих ангальт-цербстских пенатах и тем паче бы не радела об их благополучии: всегда и всюду, куда бы она ни попала, она отсекла бы свое немецкое происхождение легко и навеки.
Сила вещей бесплотных метнула ей Россию. Чтобы иметь русскую стать, она не только сама вычеркнула
Ничего такого не умел показать его несчастное высочество великий князь Петр Федорович.
Он оставался тем же добрым малым, что и десять и пятнадцать лет назад. Как-то он застал Понятовского выходящим из покоев своей жены и несдержанно с ним повздорил: Понятовский был посланником иностранной державы [68] – тайное его посещение выглядело знаком диверсии. Но лишь выяснилось дело, его высочество хлопнул Понятовского по плечу и сказал:
68
Станислав Август Понятовский впервые попал в Петербург в 1755 г. как секретарь английского посла Ч. Уильямса, а в 1756—58 г г. находился здесь в качестве польского посланника.
– Ну не дурак ли ты? Почему ты сразу мне не доверился? Не было бы никакой руготни.
Говорят, после этого случая великий князь не однажды ужинал в покоях Екатерины вместе с Понятовским, Екатериной и своей нынешней избранницей Елисаветой Воронцовой и, уходя с Воронцовой на свою половину, говаривал: – «Ну, дети, теперь мы, я думаю, вам больше не нужны» ( Чечулин. С. 29).
Другой анекдот: как-то, накануне новых родов Екатерины, узнав о начавшихся схватках, он поспешил в ее покои. «Великий князь, – рассказывала она, – вошел в мою комнату, одетый в свой голштинский мундир, в сапогах и шпорах, с шарфом вокруг пояса и с громадной шпагой на боку; он был в полном параде; было около двух с половиной часов утра. Очень удивленная этим одеянием, я спросила его о причине столь изысканного наряда. На это он мне ответил, что только в нужде узнаются истинные друзья, что в этом одеянии он готов поступать согласно своему долгу, что долг голштинского офицера защищать по присяге герцогский дом против всех своих врагов, и так как мне нехорошо, то он поспешил ко мне на помощь. Можно было бы сказать, что он шутит, но вовсе нет: то, что он говорил, было очень серьезно» ( Екатерина. С. 431–432).
Даже если она полностью придумала этот эпизод, ее рассказ очень правдоподобно рисует образ его несчастного высочества: его немецкую стойкость после нескольких выпитых бутылок, его страсть к голштинской униформе, его рыцарскую готовность помочь слабому в беде, его склонность к экстравагантным шуткам, наконец непонимание этих шуток их адресатами.
Он был легкий человек и удивлялся, зачем русские создают себе столько проблем и церемоний. Здешние придворные приемы и церковные службы выводили его из терпения своей занудностью. Он был скор, быстр, непоседлив и во время обедни не мог долго устоять на одном месте – начинал оглядываться, вертеться и показывать попам язык. [69] Это оскорбляло русскую стать всех близстоящих, но никто, кроме императрицы Елисаветы Петровны, не смел сделать ему упрека, ибо за ним оставалось будущее, и на его проказы закрывали глаза и рты.
69
«Обычно император приходил в придворную церковь только к концу службы; он гримасничал, паясничал и передразнивал пожилых дам <…>» (Дашкова. С. 54, 49).
Он так и не доучил русский язык и предпочитал разговаривать по-немецки. Он боялся русской бани и даже вопреки приказанию императрицы не ходил париться. [70] Он по-прежнему тосковал о своей милой родине, носил тайком от тетки голштинский мундир и играл в войну.
Ему разрешили выписать из Голштинии в Ораниенбаум небольшой военный отряд; к 1758-му году голштинцев набралось чуть не полторы тысячи: они располагались лагерем вокруг ораниенбаумского дворца (см. Екатерина. С. 417). После дневных учений его высочество пировал без чинов с своими майорами и поручиками; сюда же, к ужину, сзывались хорошенькие актрисы, и вечерами ораниенбаумский сад наполнялся веселым немецким гоготом. [71]
70
Вот воспоминание, относящееся
71
«Офицеры обедали и ужинали при дворе. Но так как число придворных дам и кавалеров не превышало пятнадцати-шестнадцати и так как его императорское высочество страстно любил большие ужины, которые он часто задавал и в лагере и во всех уголках и закоулках Ораниенбаума, то он допускал к этим ужинам не только певиц и танцовщиц своей оперы, но и множество мещанок весьма дурного общества, которых ему привозили из Петербурга» (Екатерина. С. 417–418).
Конечно, кое-чем он напоминал своего великого деда: Петр Первый в пору своей юности тоже любил немцев, тоже чурался церемоний и тоже играл в войну. Но в облике сего нового, третьего Петра сквозь наследственную тягу к военным забавам, шумному веселью и неутомимому пьянству совсем не проступала та грубая, тяжелая, грозная сила, от которой подгибались колени у современников Петра Первого. В этом, новом Петре все чувствовали, напротив, легкость необыкновенную. Не похож он был на государя. [72]
72
Цитата из «Разговоров Н. К. Загряжской» (Пушкин. Т.8.С.87).
Конечно, когда речь заходила о вещах серьезных, дрожь по спине пробегала, но все знали, что нрав у его высочества отходчивый и что если он с кем поссорится, то будет на того не гневаться, а дуться или дразниться.
Зашел как-то разговор о племяннице государыни – Гендриковой, у которой тогда была интрига с одним конногвардейцем. Его высочество заметил, что следовало бы конногвардейцу отсечь голову в назидание другим, чтоб не смел волочиться за родственницами государыни. Тут вдруг младшая сестра Елисаветы Воронцовой – Екатерина – ему возражает:
– Ваше императорское высочество, – говорит она, – я никогда не слышала, чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и ужасное наказание, как смерть возлюбленного.
– Вы ребенок, – отвечает его высочество, – и не понимаете, что если проявить слабость и не наказывать смертью тех, кто этого заслуживает, могут иметь место всякого рода беспорядки и неповиновение.
– Но, ваше высочество, вы говорите о предмете, внушающем неимоверный ужас всем присутствующим, ибо, за исключением ваших уважаемых генералов, большинство тех, кто имеет честь быть вашими гостями, родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.
– Это-то и скверно, отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков и уничтожает субординацию и дисциплину. Говорю вам, что вы ребенок и не понимаете подобных вещей. – И он показал ей язык ( Дашкова. С. 48–49 [73] ).
Впрочем, то, что он мог сказать сгоряча, под градусом, вечером, – утром, на трезвую голову, исчезало как дым.
Но у него была одна идея, непоправимо влекшая его к катастрофе. Канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин объяснял ее так: – «Великого князя убедили, что Фридрих II его любит и отзывается с большим уважением; поэтому он думает, что как скоро он взойдет на престол, то прусский король будет искать его дружбы и будет во всем помогать ему» ( Соловьев. Кн. XII. С. 332). Во всем помогать– значит, в первую голову, помогать вернуть Голштинии занятую датчанами территорию. Его высочество по простодушию своему и не скрывал, что первое, чем он займется по смерти тетки, – наладит дружбу с Пруссией и будет воевать с Данией за Шлезвиг.
73
Воспоминание относится к осени 1761 года; реплики Петра Федоровича и Дашковой являются цитатами из дашковских мемуаров; ремарки – наши.
До поры до времени все это было детскими разговорами и опасений не вызывало: подрастет его высочество, поумнеет – идея развеется. Одно время даже, чтобы искоренить идею, чуть не обменяли Голштинию на Ольденбург: обменяли бы – не о чем было бы мечтать. Однако сделка с датчанами не удалась.
Время шло, его высочество подрос, идея осталась незыблема, и тут-то как раз разнемоглась государыня.
Беда не приходит одна… В самый разгар кашляний и задыханий Елисаветы Петровны развалилась и рухнула вся иностранная система канцлера Бестужева-Рюмина.