Павел I
Шрифт:
– Будет война, долгая война, – сказал он решительно.
Штааль с лёгкой улыбкой развёл руками, как бы показывая, что это уже зависит не от него, или, по крайней мере, не от него одного, хоть он и всё сделает для предотвращения войны. Впрочем, он плохо понимал связь между войной и убийством императора Павла. «С Англией, что ли, война? Да ведь говорят будто англичане дали деньги на дело…»
– Вы особенно не радуйтесь, – сказал с раздражением Ламор. – Ведь не меня убьют на войне, а скорее вас. Да и неизвестно ещё, чья возьмёт. У нас громадная армия, а такого полководца, как первый консул, нет в целом мире.
«Так с Францией война? Ну да, конечно», – подумал Штааль.
– Qui vivra, verra, [333] –
Ламор, ничего не отвечая, смотрел на него мрачным взглядом.
– Однако, вы весёлый человек, – сказал он, ещё помолчав. – Так ничего?
– Что ничего? – как бы не понимая, переспросил Штааль.
– Да то, что было ночью, – сердито пояснил Ламор.
333
Поживём – увидим (фр.).
Штааль сделал грустное лицо:
– Разумеется, приятного мало. Нелегко убить человека. Но мы спасли Россию от тирана. Ведь это…
– Я тоже думаю, что ничего или почти ничего, – перебил Ламор. – Пустяки убить человека, особенно если с идеей. Да, собственно, и без идеи, – при твёрдо обеспеченной безопасности. Вздор, будто казни никого не устрашают; очень устрашают, очень. Добряк Беккариа, чутьём угадавший ту слащавую ложь, которая была нужна людям его времени, сам боялся всего на свете, особенно же боялся начальства. А вот в страх, внушаемый пытками, казнями, не верил, совершенно не верил… Я так думаю, что у нас сейчас генерал Бонапарт решает своим опытом большую политическую проблему: можно ли в революционное время основать власть на полутерроре? Гнусно казнить пятьдесят человек в день, как Робеспьер. А пятьдесят человек в год, пожалуй, необходимо… Посмотрим, что ваш Пален сделает.
– Да ему кого казнить-то?
– Как кого? Крестьян, которые начнут бунтовать, поляков, которые пожелают отделиться… Вы как, кстати, полагаете, вернут полякам независимость или нет?
– Ну, мы подумаем…
– Подумайте. И если вы, молодые люди, решите сохранить Польшу за собой, то очень советую вам не трогать царей. Без них вам её и не видать было. Надо знать, чего хочешь. Республика так республика, но тогда маленькая, вроде Батавской или Гельветической, а? Устройте у себя Сарматскую республику, это и звучит очень хорошо.
– Были и большие могущественные республики. Рим…
– Ах, Рим? – протянул Ламор. – Впрочем, что же нам спорить?.. А только скажу я вам, молодой римлянин, что вы порядком изменились за семь лет нашего знакомства. Какой тогда вы были славный мальчик, любо вспомнить.
– А теперь? – спросил Штааль. – Душегуб?
– Зачем душегуб? Теперь вы, простите старика, авантюрист. Задатки, мой милый, у вас, впрочем, и тогда были недурные, – я помню. Но отныне вы авантюрист готовый, законченный и совершенный. Быстро же вас свернула жизнь, мой милый, это бывает в бурное время. Нынешняя ночь вас довершит, хотя вы теперь изволите о ней говорить в тоне благодушно весёлом. Ну что ж, вы всё-таки славный малый. Это, кстати, ровно ничего не значит: Картуш был тоже славный малый, даю вам слово. Пороха вы, конечно, не изобретёте, – но это вовсе и не требуется.
Штааль сильно зашевелил бровями. Сравнение с Картушем его не обидело, скорее даже было приятно, но слова о славном малом и особенно об изобретении пороха очень ему не понравились.
Ламор посмотрел на него и усмехнулся:
– Вы, вероятно, находите моё заключение бестактным. Принято думать, что люди, говорящие неприятные или неуместные вещи, бестактны. Это неверно. На самом деле бестактен тот, кто говорит неприятные или неуместные вещи, не догадываясь, что они неприятны и неуместны. Это вовсе не всегда так бывает: мало ли какие могут быть у говорящеего соображения… Впрочем, я ничего дурного не имел в виду При ваших природных и благоприобретённых качествах вы, надеюсь, проживёте в своё удовольствие. У вас теперь начинается интересное время. Я рад, что прожил жизнь французом 18-го столетия. Но если бы сейчас начинать заново, я, быть может, пожелал бы стать русским. Однако я пришёл к вам не для приятной беседы. У меня есть дело.
– К вашим услугам, – холодно сказал Штааль.
– Вот какая моя к вам просьба. Сегодня ночью скончался один человек, с которым меня связывают очень давние отношения.
– Не Баратаев ли?
– А, вы уже слышали? Да, он. Баратаев умер, не оставив близких людей. Мне поручено взять некоторые хранящиеся у него бумаги. Я получил на это разрешение. Вот…
Он вынул из кармана бумагу, развернул её и подал Штаалю, который с удивлением увидел подпись и печать графа Палена. Штааль пробежал документ: «Вручителю сего разрешаю произвести осмотр всех бумаг в сию ночь скончавшегося Николая Николаевича господина Баратаева и взять с собою беспрепятственно те из оных, кои за нужные признает».
– Как видите, разрешение есть. Но я не понимаю ни слова по-русски, а в доме покойного, вероятно, хозяйничают сейчас люди, не знающие иностранных языков. Мне могли бы дать проводника, однако сегодня все очень заняты. У графа Палена есть теперь более важные дела. Да и мне приятнее ехать со знакомым человеком. Я подумал о вас. Надеюсь, вы согласитесь? Чрезвычайно обяжете.
– Что ж, можно. Сейчас?
«К Шевалихе ничего и опоздать, а всё же досадно», – подумал он.
– Да, если вы так добры. Это дело не терпит отлагательства. Меня ждёт внизу извозчик.
– Я тотчас оденусь.
Когда Штааль, одетый и выбритый, снова вошёл в кабинет, Ламор в глубокой задумчивости сидел у стола, перелистывая «Discours de la Methode». По вопросительному рассеянному взгляду старика Штаалю показалось, будто Ламор забыл о своём деле.
– Да, пойдём, – сказал старик и торопливо поднялся, положив книгу. – Декарт, говорят, был тоже розенкрейцер, – добавил он неожиданно. – Он говорил: «bene vixit bene qui latuit» (Штааль наудачу кивнул головой): «Тот хорошо жил, кто хорошо скрывал», – перевёл Пьер Ламор. – Умный был человек. Самый мудрый из людей, если не считать Екклезиаста. Да, да, пойдём, – сказал он и, застегнув шубу, направился к выходу.
Штааль назвал извозчику адрес, с удивлением чувствуя, что немного волнуется. Так много воспоминаний было связано у него с этим домом.
На улице, несмотря на дурную погоду, было шумно и весело. Перед винными лавками толпился народ. Из кабаков нёсся гул голосов. Штааль с любопытством смотрел на эту необычную картину. Ему очень хотелось смешаться с толпой, послушать, что говорят. Из саней ничего нельзя было разобрать, но он ясно видел, что оживление радостное. «Нет, мы хорошо поступили, мы освободили отечество», – теперь уж совсем уверенно думал Штааль. Какой-то малый, в оборванном зипуне, выскочил без шапки из подворотни, прокричал: «Убили!.. Ур-ра!..» – и изо всей силы бросил пустую бутылку на мостовую. Стекло разлетелось вдребезги, лошади шарахнулись в сторону. Извозчик выругался и, повернувшись к господам, сказал с довольной улыбкой: