Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
Шрифт:
— Да брось ты его, Петь, он, не подумав, ляпнул… — послышалось от прилавка.
— Очень даже подумав! — полез в нападение Синельский. — Давить надо и Романовых, и всех их прихвостней-недобитков! А лицо ваше, гражданин, мне знакомое, так что… — Синельский сунул руку во внутренний карман, видимо, за удостоверением; его сосед, решив, что сейчас начнется поножовщина, вскрикнул и повис у капитана на руке. Петя взвыл:
— Плюну и разотру! Гони его, ребят, из очереди, он на наших бочку катит! потом поднял обе руки, собираясь не то удушить капитана, не то вытолкать его из магазина, и рванулся. Второй сосед капитана, решив, что за руки чужака уже держат, размахнулся и двинул его в грудь, в то заветное место, на котором хранит каждый чистый душой гэбэшник все свое самое дорогое — удостоверение, конечно. Очередь замерла, хотя и не без глухого ропота, — «Закроют, гады, ведь до часу всего ничего!..» — но все это длилось не больше секунды. Синельский вырвался, одной рукой ткнул Петю, другой рубанул по шее первого противника, коленом врезал второму, — по привычке молча, он так и не научился орать, как в каратэ полагается. Еще и потому не заорал, что не хотел общественный порядок нарушать, да в самбо орать и не нужно, хоть в общем-то, конечно, кому теперь нужно самбо. Затем выхватил удостоверение, от вида которого толпа мгновенно увяла. А Петя, с налитыми кровью глазами, ввалился
— Да я… за Витяню! — Заорал Петя, словно компенсируя молчаливость капитана, сделал попытку подняться, уцепился за выступающий ящик. Неровно поставленный штабель зашатался, очередь отпрянула. Но Петя продолжал тянуть и тянуть, все стараясь как-то выровнять не то свое шаткое положение, не то штабель, не то, быть может, вообще весь миропорядок своей многострадальной отчизны. Часть штабеля качнулась и, как бы нехотя, давая всем желающим спастись, рухнула под отчаянный визг продавщицы. Никого, кажется, даже не ушибло. Но Петя Петров, когда его наконец-то извлекли из-под груды разбитых бутылок, был уже раз и навсегда ко всему безразличен. Продавщица продолжала выть в голос, колотя Синельского по груди здоровенными кулаками, Синельский отбивался от нее удостоверением, очередь немотствовала до тех пор, пока приехавшая через четверть часа «скорая помощь» не подобрала Петю, чтобы закрыть ему лицо простыней и куда-то увезти. Потом Синельский в кабинете директора магазина разбирался с подоспевшей милицией, которая в полном ужасе стояла перед ним навытяжку. Рампаль быстренько слинял с места происшествия. Выпивки ему здесь, само собой, уже не досталось. Оборотень горестно отправился на вокзал, в ресторан, на что имел разрешение только в крайнем случае. Но случай, пожалуй, как раз и был крайним. Своими глазами Рампаль видел человека, вставшего на защиту дома Романовых. И память о таком человеке не должна была кануть в Лету. Весь этот трагический эпизод нужно было скорейшим образом довести до сведения командования.
Синельский же, отряхнув с себя прах суетных подозрений в преднамеренном, а также в непреднамеренном убийстве, истребовал из личного фонда директора магазина две бутылки наилучшей, по девять рублей «Сибирской» и, несмотря на это, злой и расстроенный шел к себе в номер ведомственной гостиницы, где все окна выходили во двор-колодец. Он толокся в этом городе без малейшей пользы вот уже несколько недель, после того, как Аракелян разослал по всей Руси великой искать «то, не знаю что», с одной стороны, и шпиона-телепортанта — с другой. Поскольку в последний месяц по всему белому свету только и разговоров стало, что о Романовых, после небольшого промежуточного совещания с начальством, — если быть точным, то с Угловым, Аракеляна найти было невозможно, ибо он глухо сидел на бюллетене, — решил Синельский проверить собственную бредовую версию: не связана ли засылка телепортанта с этим романовским психозом. Хотя, конечно, нет ни малейшей уверенности в том, что шпион отправился в Свердловск, подумаешь, постреляли там из них кой-кого, — а не в Кострому, не в Камень-на-Оби, не в Крыжополь-на-Амуре, наконец, если такой город есть: Мише отчего-то казалось, что есть. Впрочем, по приезде в Свердловск удалось как будто некоторые следы этого самого Федулова проследить: вроде бы он тут как раз сошел с самолета, получил за хорошую взятку место в гостинице, отдельный номер, вроде бы все время баб к себе водил в номер и чуть в неприятности не влип из-за этого — но дальше следы терялись. От нечего делать, а верней, чтобы делать хоть что-то, чтобы шли суточные, командировочные с надбавкой за вредность и отсутствие выходных, оперативные и пр., стал Синельский по справочным книгам перебирать свердловских Романовых. Таковых оказалось в самом городе и окрестностях чуть больше восьми тысяч, капитан очень от этого огорчился — как могло случиться, что в том самом городе, где Романовых истребили якобы под корень, их опять наплодилось такое количество. Определенно, местные органы работали спустя рукава, надлежало устроить так, чтобы эта халатность им с рук не сошла. И, конечно же, надлежало всех этих нынешних Романовых проверить. Но это как раз Мишу не огорчило — он любил, когда много работы, когда командировка длинная получается.
В те довольно редкие часы и дни, когда Михаил Синельский оставался наедине с собой, а не выполнял, к примеру, оперативного задания по спаиванию группы эквадорских туристов, подозреваемых в завозе и распространении в СССР марихуаны, занзибарского пеницил-линоустойчивого триппера, нездоровых настроений и еще там чего у них на западе есть, в эти мгновения капитан был совсем иным человеком. Из маленьких поросячьих глазок исчезала муть, обычно приподнятые в раболепии брови опускались, вялым продольным морщинам лба приходила на смену суровая вертикальная складка, служившая как бы надстройкой на базис все такого же, к сожалению, как обычно, картофельного носа. И запой в эти дни бывал у капитана совсем не такой, как во все остальные, когда пил он не для удовольствия и не для поднятия бодрости духа, а просто по долгу службы. В такие дни он, может быть, даже и вовсе не стал бы пить, но боялся, что по выходе на работу записанная за ним четвертая алкогольная форма может на первых порах дурно повлиять на производительность труда.
А ведь жизнью Миша избалован не был, ох, нет. Детство пришлось на голодные и холодные военные годы, эвакуация занесла его вместе с матерью и старшей сестрой в ненавистный с тех пор город Чимкент, где было много глинобитных заборов, и, пожалуй, ничего больше от тех пор Миша не помнил, разве только бесконечные квадратики и прямоугольники продовольственных карточек разной степени изрезанности, которых в руках у матери было отчего-то всегда очень много; чем тогда мать занималась, за давностью лет Миша вспомнить уже не мог, а спросить у нее теперь, когда она, овдовевшая после смерти отца, успела сходить замуж за генерала авиационных войск Булдышева, успела овдоветь еще раз и занята была только увековечением памяти своего последнего мужа, с которым была так счастлива целых четыре года — спросить у нее теперь… Мамаша, кстати, последнее время была занята вообще только двумя делами: искореняла из рядов ветеранов пятой авиационной отдельной бригады, которой в свое время командовал Булдышев, тех, кого она именовала «примазавшимися», тех, кто не был истинным ветераном этой бригады и все-таки претендовал, гад, на пайки, льготы, путевки и многое другое, что, по мнению мамы капитана Синельского, вдовы Булдышевой, доставаться должно было одним только чистым душой и анкетой истинным ветеранам таковой отдельной бригады, явившей, как всем известно, в годы Великой Отечественной войны абсолютный мировой, до сих пор непобитый рекорд сброса бомбо-единиц в одну бомбо-минуту на изолированную человеко-единицу, — злые языки говорили, что все свои бомбы эскадрилья разом ухнула на одного какого-то нетрезвого лесника в Богемии, да и то промазала, но то были сплетни врагов народа. Вдова искоренила этих самых «примазавшихся» уже очень много, особенно одного наглого грузина. И было у нее в жизни еще одно дело, даже еще более важное. Поскольку ее мужу, генерал-лейтенанту Булдышеву, как дважды Герою Советского Союза, стоял бюст в Хорошево-Мневниках, она, вдова, не без резона полагала, что и сама когда-нибудь умрет. И вот уже больше двух лет вела она переписку с Хорошевским райкомом: завещала она все свои сбережения на то, чтобы, как умрет она, так похоронили ее вместе с мужем на Новодевичьем, а статую ее, вдовы, отлитую в бронзе, коленопреклоненную, поставили бы у подножья бюста в Мневниках, обнимающую пьедестал и безутешно рыдающую. Райком не соглашался, а вдова требовала и писала дальше. Из всего этого Мише было ясно только одно: что денег матерних ему не видать ни при какой погоде. Он, впрочем, и так на них не рассчитывал. Первый муж вдовы Булдышевой, натуральный родитель Миши, военный ветеринар, состоявший в советской кавалерии вплоть до ее расформирования в начале пятидесятых, когда стало ясно, что кавалерия против атомного оружия не выстоит, умер от белой горячки перед двадцатым съездом, а сыну завещал любовь к лошадям, С.М. Буденному и спиртному. На все эти любви оклада Миши худо-бедно хватало: на лошадях он ездил в манеже, когда раньше бывало свободное время, портреты Семена Михайловича повесил и дома над постелью, и в комнате Тоньки в укромном уголке за шкафом; пил преимущественно на представительские, на остаток денег раз в неделю играл по маленькой на ипподроме. Начальство его ценило, как за умение равномерно поддерживать заданную алкогольную форму номер четыре, так и за удачливость на операциях, да и вообще за высокую производительность. Даже в Теберду посылали несколько раз.
Михаил выплеснул в горло сто пятьдесят и быстро разжевал кусочек черного хлеба. Он умел пить и с иностранцами, даже глоточками — так пьют, кстати, кроме иностранцев, еще и армяне, а их в начальстве Михаила было больше чем надо. Но наедине с собой дурака валять было ни к чему: Миша пил залпом, даже не считая нужным после этого по-молодецки крякнуть. И портвейны всякие он наедине с собой тоже не пил. Не говоря уже о гадских коньяках, от которых изжога. «Нам подавай ценности нетленные!» — усмехался он про себя в таких случаях. Из нетленных, правда, любил более всего те, что в экспортном исполнении, «Посольскую» особенно. Но и эта, за девять, тоже была ничего. Особенно вот такая, бесплатная. Мертвый Петя Петров капитану больше не вспоминался.
Вот с Романовыми вышло неважно, если честно говорить. Куда их, к лешему, все восемь тысяч перебирать, это ж до пенсии работы хватит! Вон, у них один Романов даже в обкоме. Родственник, наверное, ленинградского. Впрочем, однофамильцем быть тоже хорошо, это Синельский знал на многих примерах. Хотя так же бывает и плохо. Где-то теперь майор Сахаров?
Угрюмо и неожиданно прозвучали в сознании капитана три таких знакомых тяжких удара. Связываться с капитаном через Муртазова, конечно, никто не собирался, больно честь велика, сейчас он был не ответственный за операцию, а один из двадцати двух таковых. Так что если через девяносто секунд последуют еще два удара, это означало, что его отзывают в Москву ввиду полной бесперспективности дальнейшей разработки порученной ему линии и перебрасывают на другое задание. И такие два удара воспоследовали. Капитан плеснул себе полстакана, выпил, заел чернушкой и, перевернув стакан, погасил о донышко сигарету. Вроде как сибиряки чашку переворачивают, когда чай допьют, мол, напился, и больше не хочу. Капитан тоже был сыт. И в Москву хотел, в привычную Тонькину комнату, особенно когда операция какая-нибудь идет. Да и опохмеляться тоже хорошо. Там, в Москве. А тут очень одиноко. Нет, нехорошо человеку быть одному. Должен он быть в гуще событий.
Через час капитан был в аэропорту, рейс на Москву тоже как будто должен был уйти через час или два, но уже был отложен — не то погода нелетная, не то керосина на полет не выдали, но, в общем, никаких таких вылетов. Удостоверение Михаила автоматически обеспечивало ему билет, но керосина из него не проистекало, так же как и летной погоды. Тут уж нужно бы, чтобы приспичило лететь из Свердловска в Москву самое малое какому-нибудь космонавту, керосин бы тут же появился; впрочем, летной погода не стала бы и для космонавта. Даже непонятно, в каком чине надо быть, чтобы получилась летная погода. Так светила теперь капитану Синельскому лишь одна перспектива — торчать ночь, а то и долее, в здании аэропорта, ожидая вылета, — правда, верным собеседником ему оставалась бутылка «Сибирской», не выпитая даже до половины. А в портфеле лежала вторая, нетронутая. Михаил пристроился в уголке общего зала ожидания: сейчас он был не на работе, прежнее задание кончилось, новое пока не началось, привилегированные залы были для него закрыты. Тяпнул втихаря еще сто тридцать пять, примерно, граммов из горлышка, съел кусочек черного, втянул голову в плечи и задремал. Скоро проснулся, тяпнул еще, кусочек съел и снова задремал. Так потихоньку бутылку и допил. А потом почувствовал, что пора и до туалета дойти, всему свое время.
Михаил подхватил портфель и побрел туда, где еще в прошлый раз, когда сюда прилетел, заметил на одной из дверей стилизованную фигурку мужчины. Дверь оказалась заперта засунутой в ручку надписью крупными буквами: «ЗАСОР». С трудом отыскал Михаил другую дверь с такой же фигуркой, на двери оказалась этикетка: «САНИТАРНЫЙ ЧАС 20.00–21.15». Терпеть целый час, да еще такой, в котором, по представлениям здешних сортирщиков, семьдесят пять минут, Михаил был не в силах и пошел на чистый воздух. Выйдя из дверей аэропорта, глотнул он ледяного предновогоднего свердловского воздуха, сошел с дорожки и по снежной целине углубился в девственно нехоженные дебри каких-то не слишком высокорослых кустиков. Кустики, к сожалению, весьма хорошо освещались, идти по ним предстояло довольно далеко, а за ними виднелась и вовсе голая, тоже очень хорошо освещенная полоса свежего снега. Михаил возблагодарил судьбу за свой небогатырский рост и в божественной тишине уральской ночи, которую как раз в эту минуту прорезал гул включаемого невдалеке реактивного двигателя, опустился среди кустиков на колени. Самую бы минуту сейчас Мише Синельскому помолиться, но он не стал, ибо вырос в неверующей семье, да и вообще до того ли ему сейчас было, после целой бутылки и двух запертых туалетов. И, когда чьи-то небольшие и многочисленные руки, появившись у него из-за спины, зажали Мише рот и нос какой-то приторной и мокрой ватой, краткое мгновение после этого Миша отдавался все тому же вожделенному занятию, нимало не противясь нежданным врагам. А потом для него вовсе исчезло все: он был усыплен в лучших традициях детективных романов.
Трое советских солдатиков, все как один в серых шинельках, малорослые, уроженцы, понятно, какой-то из наших обширных среднеазиатских республик, дружно вздохнули и отвалились от тела капитана. Четвертый, в неопределенной одежде, но с низко опущенным капюшоном, наклонился и аккуратно застегнул на капитане брюки: ни одна часть тела у этого небольшого, но тем не менее очень высокого пленника, не должна быть отморожена, — тем более такая часть, от которой зависит продолжение рода. А холод стоял злющий, минус двадцать пять, да еще ветер к тому же. Но мерзнуть пленнику оставалось недолго.