Павлов
Шрифт:
Нас часто поражает блестящее изобретение человеческого ума, яркий взлет мысли творца, неожиданность рождения шедевра. Наш первый вопрос: кто созидатель? Какими путями шла его мысль? Чем питались его логика, разум и чувство? Мы грешили против гения, говоря о своем бессилии понять его сущность, но и грешим против тех, которые обеспечили его великий успех. Не будь этих людей, не было бы гения и самой науки. Они первые отвергают «святыни», порицают непогрешимость, восстают против «истины» и «правды».
Армии людей во всех углах мира изо дня в день, веками и тысячелетиями отдают свои силы будущему гению. Он придет, соберет
Лучшие умы физиологии трудились для русского гения: Сеченов, Боткин, Льюис, Спенсер, Шеррингтон, Людвиг, Гольц, Феррье, Мунк, Гейденгайн и Цион.
Временные связи были уже известны английским психологам. Инстинктивные действия, или врожденные реакции, открыл Дарвин. Он разрешил старый спор об уме насекомых и животных, установив, что наиболее важная их деятельность инстинктивна, врожденна. Если из кокона извлечь муравья или пчелу и держать этих насекомых вне их сообщества, они с первых же дней своей жизни будут выполнять свойственные их виду жизненные отправления: муравей — собирать яйца травяной тли, разводить рабов, пчела — строить соты. И безупречность и целесообразность этой деятельности ни в чем не уступают деятельности сверстников, проведших всю жизнь в естественном кругу. Новорожденный птенчик, взятый из гнезда, уже в первую весну умеет вить себе гнездо, хоть и не был этому обучен. Один из видов насекомых разрезает и свертывает березовый лист удивительно целесообразным манером. Воронкообразный сверток послужит потомству его колыбелью и пищей. Сам он не жил еще, когда создавалась его колыбель.
Спенсер развил учение Дарвина и назвал инстинкты сложными рефлексами. Сеченов установил, что головной мозг животного с его многомиллиардной колонией нервных клеток различной величины, бесчисленными разветвлениями и переплетениями, узлами и частицами, значение которых не вполне еще ясно, способен задерживать, тормозить некоторые сложные рефлексы. Шеррингтон изучил животное, лишенное головного мозга, и доказал, что организм и без полушарий сохраняет способность к целому ряду движений. Ученый Гольц удалил у собаки всю кору больших полушарий мозга с ее множеством различных по своей структуре полей, являющихся очагами высшей нервной деятельности — лабораториями психической жизни, — сохранив при этом подкорковые центры, и убедился, что собака прекрасно бегала, развлекалась, способна была спариваться, но разучилась добывать себе пищу и могла умереть от голода и жажды среди корма и воды. Она не понимала окружающего, не узнавала хозяина и норовила его укусить. Собака стала рассеянной, тут же забывала, что творилось вокруг нее. Необычный звук, вызывающий у здорового животного короткую реакцию внимания, заставлял ее настораживаться множество раз.
Гольц объявил, что в коре полушарий заложено то, что известно под названием «разума». Без верхнего этажа мозга взрослое животное становится беспомощней и глупей щенка.
Наконец, физиолог Мунк вырезал затылочные и височные доли больших полушарий у собаки и открыл, что животное, не утратив зрения, лишилось способности воспринимать предметы, хотя и различало их. Собака не узнавала людей, которые раньше ей были близки, как будто все видела, но не понимала. Мунк назвал это состояние «психической слепотой».
Таково было наследство, оно застряло перед двумя тупиками: «разумом» и «психической слепотой».
— Хорошо, разум, согласен. Милое
Повторилось то же, что в самом начале работы. Павлов снова имел дело с мертвым понятием, лишенным плоти и крови. Ни оперировать им, ни исследовать его не представлялось возможным.
— Чистая спекуляция! — презрительно гримасничал он. — Доскакали… Ученые! «Психическая слепота»… Всего дознались: и природы инстинкта, торможения, и свойств полушарий, а вывод какой? Уткнулись в болото.
В отдельности все было прекрасно, но каково заключение? За ним нет путей…
Это не было затруднение обычного характера, каких встречается немало в работе. Встала трудность особого свойства: надо было согласиться с Гольцем и Мунком, что разум — недробимое качество и средствами физиологии его не изучить, либо опровергнуть того и другого.
В первую очередь проверили их опыты.
В операционной заработали хирурги, запахло эфиром, жестокие методы на время вернулись в лабораторию. У собак удаляли кору полушарий и скоро убеждались, что они ведут себя так же, как животные Гольца. Они защищались от угрозы, выделяли слюну при виде еды, настораживались при всякой опасности, но опыта из этого не извлекали.
Столь же верными оказались и выводы Мунка. Эксперимент видоизменяли, каждый пробовал по-своему, но факты оставались такими же.
— Здесь должен быть выход, — настаивал Павлов, — разум — не последняя грань, он кроется в мозгу, в материальной сфере, и должен сам быть материальным.
«Ум, чувство… характер, — вспоминал ученый знакомые слова любимого Писарева. — Все это опасные и неудобные слова. Они заслоняют собой живые факты, и никто не знает наверное, что именно под ними скрывается».
Ключевая позиция бралась с трудом. Павлов придумывал тысячи планов, собаки гибли без счета. Фантастические опыты повторялись дважды и трижды: кто знает, не здесь ли, именно здесь таится ответ?
Проходили недели и месяцы. Природа цепко держала свою вечную тайну — ни надежды, ни просвета. Разум оставался вещью в себе.
Измученный Павлов после дня напряженной работы уходил в кабинет, чтобы думать всю ночь. Здесь, в комнатке, заполненной рукописями и книгами, он мог быть откровенным с собой. «Что, если не удастся что-либо сделать? Разум — граница человеческих знаний? Хорошо, если так, а вдруг — не граница? Метод не верен, временные связи неправильно поняты, исследование не обосновано. Пропали время и труды».
Кабинет И. П. Павлова.
От таких мыслей он вскакивал ночью с постели, садился за стол и, подперев голову рукой, долго думал. Днем из кабинета доносились его бормотание и топот, он точно с кем-то слорил, соглашался, уступал и вновь спорил:
— Нет, шалишь, дело пойдет… Мы свое завоюем.
— Возьмем, не спустим…
Или вдруг вырвется у него:
— Глупости! Чушь! Дурачье!..
Мрачный и озабоченный, Павлов приходил в лабораторию, убеждался, что нового мало, и принимался вновь думать вслух. Он усаживается в удобное кресло, привычная напряженность покидает его, беспокойные руки унимаются. Ровно и уверенно течет его речь, — то, что он надумал за день и ночь. Сотрудники слушают молча, его слово — желанно, каждая мысль — гость из неведомых сфер.