Павлов
Шрифт:
Семидесяти лет этот безудержный холерик, как он себя именует, ездит на велосипеде из Удельной в институт, легко выдерживая путешествия на двухколесном экипаже.
Восьмидесятилетний избранник восьми академий, носитель всех ученых степеней и почетных званий Англии продолжает увлекаться игрой в городки. «Мышечная радость», его давняя страсть к движению в игре, все еще доставляет ему удовольствие. Его темперамент ничуть не ослаб, такой же бурный, неистовый. И во время гимнастики и в играх, будь то городки или что-нибудь другое, кажется, словно он вызвал невидимого врага на соревнование.
И.
«Ничего, пристреляемся», бодро звучит его голос. «Инвалидная команда подтягивается». «Силламяжская академия берет верх, фамилия не подкачала…» Восторженный и счастливый в удачах, он неузнаваем при малейшем провале. По-стариковски нахмуренные брови глядят угрожающе, борода и усы его щетинятся; безутешный и мрачный, он не слушает слов утешения. Но вот кто-то промазал, не рассчитал, и злая издевка летит ему вслед: «Шевелись! Мазило!» Будь то профессор, заслуженный ученый, академик, — суровый судья никого не щадит.
И развлечения и привычки с годами у него не меняются. Он попрежнему любит цветы, особенно левкои, ради которых ездит в мае обрабатывать клумбы на даче. Любит пение и музыку. Ленинградские артисты нередко навещают ученого, чтобы доставить ему удовольствие. В литературе он верен своему давнему вкусу: читает исключительно Шекспира и Гете, и то лишь на отдыхе летом. Для книг других авторов у него времени нет. Единственное новшество — его блокнот, которым он обзавелся на восемьдесят пятом году. К сожалению, в нем записано мало, — ученый забывает о нем…
Его одежда, как и жизнь, не богата разнообразием: летом чесучевый пиджак и бумажные брюки, вытянутые в коленях, светлая сорочка с шелковым шнурком, изредка крахмальная манишка с отложным воротничком и черный галстук бабочкой; зимой — теплая фуфайка, простые башмаки, часто без калош, осеннее пальто и меховая «финка», завязанная на шее. По-старому дела ведет его жена, и горе деньгам, попавшим к нему в руки. Он непременно раздаст их, пошлет почтой незнакомым просителям, гроша не оставит себе.
— Зачем мне лишние деньги? — оправдывается он перед женой. — Пусть берут себе, если им это нужно.
В нем жили два человека: неуравновешенный и страстный, склонный к бурным движениям, не знающий жизни ребенок и могучий исследователь, способный всю жизнь просидеть возле слюнной железы. Были нелады между правой и левой рукой, между склонностью к фантазии и верностью фактам, и неизменно побеждало любимое дело…
1912 год был богат событиями. Во-первых, Павлова пригласили в Англию, торжественно приняли там, облачили в традиционную форму ученого — в красную суконную мантию старинного покроя, с розовыми шелковыми отворотами на груди и вокруг рукавов, в черный бархатный берет, перехваченный золотыми шнурками, — и посвятили в доктора Кембриджского университета. Все было обставлено пышно и празднично. Университет, воспитавший Мильтона, Бэкона и Байрона, Ньютона и Дарвина, сохранил прежнюю церемонию. Посвящение началось торжественным шествием вокруг двора университета. Шли медленным шагом, ровно, уверенно, под звуки музыки из «Оберона». Впереди жезлоносец, за ним канцлер
Обряд посвящения свершался в зале сената.
И П. Павлов в докторской мантии Кембриджского университета.
«Из величайшей страны русских, — на латинском языке произнес речь оратор, — столь отдаленной от нас, но столь близкой по связям наших общих занятий, прибыл петербургский профессор физиологии, который исследовал общие закономерности процессов пищеварения. Для этих работ он создал некое особое учреждение и основал самую блестящую школу людей, работающих по физиологии. Я представляю вам выдающегося профессора физиологии Ивана Петровича Павлова».
Он взял за руку ученого и повел его вверх по ступенькам к канцлеру. Тот повел посвящаемого дальше к почетному месту за столом сената.
В это время с хоров, где собрались студенты, внук великого Дарвина спустил русскому ученому чудный подарок — игрушечную собачку, утыканную стеклянными и резиновыми трубочками на местах воображаемых фистул. Тридцать лет назад другому доктору Кембриджского университета, Чарльзу Дарвину, с тех же хоров спустили игрушечную обезьянку.
Наконец, другое событие — на сей раз в институте. Речь идет об истории одного знаменитого дня. Мы не будем спешить, здесь уместно быть более подробным.
Уже с утра возбужденный ученый обегал все комнаты, обошел всех сотрудников, никого не оставил без внимания. Он горячо говорил о какой-то собаке, не то ее хвалил, не то бранил, объяснялся нескладно, словно чем-то смущенный. Похоже было на то, что ему надо при ком-нибудь помыслить и нехватает решимости высказаться. В этом не было ничего удивительного. Всякий раз, когда что-либо восхищало ученого или оправдывался вдруг неожиданный расчет, на долю сотрудников выпадало испытание подолгу выслушивать восторги учителя. Каких только талантов не приписывал он тогда неудачливому экспериментатору!
Вскоре все объяснилось: к Павлову пожаловал важный гость — знаменитый Шеррингтон, — это было первое; и второе — ученого поразила ассистентка Ерофеева.
Незадолго до того она увлеклась фантастической задачей сделать пытки животного условным раздражителем слюнной железы — источником удовольствия. Короче, обратить собаку в подвижника. Невзирая на то, что мало кто верил в подобное чудо, она твердо стояла на своем и сегодня ошеломила Шеррингтона. Изумленный англичанин качал головой и что-то шептал. Кто знает, уж не молился ли он?
Секрет обращать страдания в радость был очень прост. Собаку поставили в станок, пропустили через нее электрический ток и тут же предложили ей пищу.
Собака на это ответила яростным визгом и твердым намерением бежать. К пище она не прикоснулась. Опыты повторили назавтра, через два дня — результаты нисколько не изменились. Боли и пища не сближались и не вступали во временную связь. Больше того, страдания задерживали проявление аппетита.
Ерофеева, как могла, отбивалась от недоверия окружающих и от собственных неудач.