Павлов
Шрифт:
Физиологи немало потрудились над этим, они сделали все, что могли. Тысячи собак испытывались страшным током, едкими веществами. Огнем и железом искали всякие центры в темном царстве извилин. Искали — и не находили.
Павлову не надо было гадать: он выработал у животных различные временные связи и, удаляя известную часть мозга, убеждался, что эти условные рефлексы исчезают и не «образуются вновь. Так были изучены все центры, и примерно установлена их граница. Природа оказалась запасливой, она позаботилась, чтобы каждый отдел мозга имел широкое представительство у своих соседей. Поражение части коры не должно вести к полному уничтожению ее функции, где-нибудь да уцелеют родственные клетки-наследники… Если удалить у животного височные доли в пределах так называемой слуховой зоны, наступит полная глухота. Ни один
В пору этих экспериментов случилось событие, больно задевшее ученых России, особенно Павлова. В свет вышла книжка баронессы фон-Мейендорф под названием: «Вивисекция, как возмутительное и бесполезное злоупотребление не во имя науки». Комиссия из ученых, обсудив произведение знатной особы, с ним согласилась. Павлов и его единомышленники написали свое особое мнение:
«Когда я приступаю к опыту, связанному в конце с гибелью животного, я испытываю тяжелое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу и разрушаю живое животное, я глушу в себе едкий упрек, что грубой, невежественной рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но переношу это в интересах истины и пользы людям. А меня, мою вивисекционную деятельность предлагают поставить под чей-то контроль. Вместе с тем истребление животных и, конечно, мучение их ради удовольствия и удовлетворения пустых прихотей остаются без должного внимания. Тогда в негодовании и с глубоким убеждением я говорю себе и позволю сказать другим: «Нет, это не высокое и благородное чувство жалости к страданиям всего живого и чувствующего! Это одно из плохо замаскированных проявлений вечной вражды и борьбы невежества против науки, тьмы против света!»
Словно чувствуя себя виноватым перед немыми помощниками, заплатившими жизнью за открытые им тайны природы, ученый выступает перед врачами на публичном собрании с горячим призывом:
«Ваш долг, милостивые государи, помочь нам рассеять… вульгарное, часто повторяемое отождествление эксперимента — с резаньем собак, глубокой идеи дела — с печальной, но, к сожалению, необходимой обстановкой его. Нам, экспериментаторам, проводящим жизнь в лаборатории и не состоящим в постоянном сношении с обществом, не представляется возможности повлиять на неблагоприятное мнение об эксперименте и экспериментаторах. Это, милостивые государи, ваш долг помочь нам. Вы ежедневно среди общества — с нижних до самых верхних слоев его. Вы связаны с ним интимными связями, присутствуя, участвуя активно в величайших радостях и горестях людей. Ваши слова не могут быть не услышаны. Вам надлежит распространять среди публики мысль о неизбежной необходимости и первостепенной важности в медицине животного эксперимента. Вы должны объяснить окружающим вас, что чем полнее будет проделан опыт на животных, тем менее самим больным придется быть в положении опытных объектов. Приведите им хотя бы такой пример: если бы в свое время больше опытов проведено было с вырезанием щитовидной железы у животных, не было бы несчастных опытов над людьми, которым при операции зоба вырезали дочиста щитовидную железу и которые вследствие этого впадали в непоправимый кретинизм. Не говорят ли законы природы и религии о том, что животные созданы на службу человеку, лишь бы не было ненужного и бесполезного мучительства их…»
«Ненужного и бесполезного мучительства их…» Знакомые слова, они были им впервые произнесены давно, чуть ли не в Рязани еще. За год до смерти он вновь повторяет их на барельефе памятника, воздвигнутого «неизвестной собаке»: «Пусть собака, помощница и друг человека с доисторических времен, приносится в жертву науке, но наше достоинство обязывает нас, чтобы это происходило непременно и всегда без ненужного мучительства…» Через всю жизнь ученый пронес глубокое чувство к собаке; животное берегли и ценили; «заслуженных» оставляли на «пенсию» — кормили до самой смерти.
Случилось то, что бывает обычно, когда в пору застоя рождается мысль, гениальная идея перестройки того, что веками
У психологов были свои основания отстаивать собственный способ проникновения в психику, традиционные принципы исследования. Несмотря на то, что полушария мозга так же сработаны из плоти и крови, как сердце и печень, их метод изучения поражал первобытностью и несовершенством. Никаких физиологических опытов, напрасных надежд и разочарований; животное лазает, кувыркается, кружится вокруг собственной оси, а экспериментатор наблюдает и записывает. Чтобы вернее вникнуть в душу собаки, исследователь мысленно ставит себя на место животного и приписывает ему свои ощущения. Порой возникают немалые затруднения, особенно в связи со сменой экспериментатора. Душевные свойства животных, так искусно выведенные в протоколах наблюдения, вдруг утрачивают свое сходство с нравом и склонностями прежнего исследователя, все более приближаясь к свойствам преемника.
Наука дружно встала на защиту этого «совершенства». Приговор был единодушным. Знаменитый Лесгафт без всяких обиняков заявил, что в условных рефлексах он видит голую подмену психологических терминов физиологическими, и ничего более. «Эта схоластика, — искренне сожалел ученый, — ничего общего с наукой не имеет. И такое направление появилось у нас в одной из самых заслуженных школ России — в школе профессора Павлова».
Известный зоолог Холодковский, литератор и переводчик «Фауста», мобилизовал свое художественное дарование, чтобы отозваться каламбуром. «Условные рефлексы, — шутил поклонник Гете, — очень похожи на иерихонскую розу: они не розы и не из Иерихона».
— Сколько тысячелетий, — оправдывался Павлов, — человечество разрабатывает факты душевной жизни человека! Занимаются этим не только специалисты-психологи, но и литератуpa, искусство, изображающие механизм душевной жизни людей. Миллионы страниц заняты изображением внутреннего мира человека, а результатов — законов душевной жизни человека — мы до сих пор не имеем. И поныне справедлива пословица: «Чужая душа — потемки». Наши же объективные исследования сложно-нервных явлений у высших животных дают основательную надежду, что законы, лежащие под этой страшной сложностью, какой нам представляется внутренний мир человека, будут найдены физиологами — и не в отдаленном будущем…
Кто-то сказал, что новое в науке тогда лишь легко понимают, когда это новое можно механически к старому присоединить. Когда же присоединение не удается и неизбежен пересмотр всего накопленного в прошлом, это вызывает раздражение, доходящее нередко до открытой вражды.
Психологи не желали слушать о рефлексах. Могло ли иначе быть, — разве известный Вундт не заявил: «Мы можем смело сказать, что по зрелости своей физиология не выдерживает сравнения с психологией…»
Этим ученым вторили третьеразрядные профессора с высоты университетской кафедры:
— Какая это наука?! Всякий егерь, дрессируя собак, знает больше.
— Одумайтесь, Иван Петрович, — распекал Павлова один из ученых. — Что вам дадут эти рефлексы? Ведь все это давно уже известно, забывать собираются. У вас нет размаха, возьмите Мечникова, — человек над бессмертием работает. Тут и себя и других обрадуешь…
Нечто схожее с этим в свое время говорили о знаменитом Луи Пастере. «Чем его открытия, — спрашивали ученые, — так уж новы?» Уж не тем ли, что он исследовал всем известные пороки пива и вина? Или открытием возбудителей сибирской язвы, рожи свиней, послеродовой горячки, предохранительной прививки против бешенства? Так ли уж ново то, что он открыл? Бациллу сибирской язвы открыли за четверть века до него, микроб рожи свиней видели многие под микроскопом задолго до Луи Пастера. Венгерец Земмельвейс за много лет до того, как Пастер открыл существование микробов, настаивал на том, что послеродовой горячкой заражают рожениц сами хирурги. Возбудителя бешенства никто до Пастера, правда, не видел, но не видел его также и Пастер…