Печаль полей (Повести)
Шрифт:
Катя отчетливо слышала его слова, понимала весь их смысл, и этот смысл не оскорблял, а, наоборот, успокаивал весь ее гнев. Глаза ее заблестели, но слезами не пролились — не было больше у Кати слез — ни горестных, ни благодарственных. Она долго сидела безмолвная, понимая, что добрый этот человек от доброты и пришел со своим необычным предложением, не имея никакой грязной или корыстной мысли за душой. И чтобы окончательно убедить себя в этом, спокойно уже проговорила:
— Ты что ж… свататься пришел?
— А тут, Катерина,
На это Катя ничего не ответила. Оба они долго сидели в полном молчании.
Первым нарушил его Макеев. Глядя куда-то вниз, он негромко проговорил:
— А коли посчитаешь возможным — так и сошлись бы с тобой, а что ж? Оно, конечное дело, инвалид я, разно-длинные ноги-то у меня, это тоже надо во внимание принять. Да силов бог не отнял, помог бы я тебе детишков поднять. С этим же, — кузнец кивнул на ее живот, — уже пятеро будет, не считая Мишухи. Про Мишку чего говорить, с тюрьмы мужиком вернется. Ну а коли не посчитаешь — так и не надо сходиться, давай просто объявим, что я это тебе нагулял, а никакой не Пилюгин. Нагулял, да и дело, подлецу, сторона.
— Да разве люди не знают кто… от кого?!
— Люди много знают, да мало помнят. Потихоньку-то все затрется. Залижет ветер, как ямку в снегу.
С таким вот, поразившим Катю предложением и пришел к ней кузнец Петрован Макеев.
Прощаясь с ним, Катя положила руки на его крепкие плечи и сказала:
— Нет, Петрован. За доброту спасибо, а не могу. Если бы… ну как тебе сказать? Ну, было бы что у меня в душе к тебе…
— Да это что говорить, — ответил он. — И у меня ничего… так, виноватость свою почувствую иногда.
— Какую виноватость?
— А надо было мне тогда за закуской-то тащиться… Оставлять тебя одну с Пилюгиным в кузне. Ведь знал, чего он от тебя добивается, видел, какая ты не своя прибежала тогда, как Донька-то умирала. Да все самогонка проклятая в голове шумела, весь ум выбила на ту минуту…
Петрован ушел, уходя, вроде и хромал, показалось Кате, меньше, так, чуть припадал на покалеченную ногу. В окно она с грустью смотрела на него до тех пор, пока он не скрылся. А через неделю где-то сгорбленная Федотья, когда Катя бежала в контору мимо их дома, крикнула из-за огорожи:
— Эй, постой… Ну-к, выслухай, язви тебя.
Было раннее утро. Катя торопилась в контору, чтоб передать в район с Марией сводки по сенокосу и сдаче молока, та уже ходила возле запряженной тележки, давно готовая к отъезду. Катя хотела было махнуть Федотье рукой, потом, мол, да подумала: на всю улицу разорется старая
— Чего еще? Говори скорей, некогда.
— А вот чего, вот чего… — бормотала старуха, подходя. — Ишь, некогда ей, прыткая шибко стала.
А подойдя, замолчала, уставилась темными и холодными, как у змеи, зрачками на выступающий у Кати из-под кофточки живот.
Внук ее, Пашка, рубил возле сарая хворост на растопку. Заслышав голоса, он бросил работу, подошел с топором к воротцам, встал в проеме, держа почему-то топор обеими руками, и принялся сверлить Катю не по-мальчишески злыми глазами. Взгляд его был такой зловещий, что у нее мелькнула мысль: ах, волчонок, в ловком-то месте где застанет, так и зарубит без жалости, надо за детьми еще пуще глядеть.
Так они, старуха и ее внук, четырнадцатилетний сын Артемия Пилюгина, с двух сторон сверлили ее враждебными глазами, пока не послышался девчоночий голосок:
— Пашка, я все сносила, еще-то будешь рубить?
Это кричала девятилетняя Сонька. Пашка не шелохнулся, не поворачивая головы в ее сторону, не отрывая злобного взгляда от Кати, бросил по-хозяйски:
— Ведра бери да огурцы поливай!
И тотчас звякнули ведерные дужки, мелькнула возле дома девчонка в выгоревшем ситцевом платьишке, убежала поспешно в огород. «Затыркали совсем девчонку…» — пожалела Катя дочку Лидии. Вся Романовка знала: после смерти Пилюгина в доме безраздельно господствует Федотья, что сын его Пашка подчиняется ей с полуслова, что вдвоем они совсем замордовали и Соньку, и саму Лидию.
— Вот чего я тебя, королева нежданная, испросить хотела, — зашевелила иссохшими губами Федотья. — Че это хромоногий пьянчужка, кузнец-то вонючий, по всей округе трепать взялся, будто это… — Старуха приподняла костыль и чуть не ткнула Кате в живот. — Будто он тебя огулял?
Катя ожидала чего угодно, только не такого вопроса. Но она не растерялась, лишь отступила невольно на шаг.
— Какое твое тут… собачье дело?
— Не лайся, паскудница, а то… — И Федотья, глянув на внука, дрябло рассмеялась. — Ишь какая… не шибко ли она рассмелилась? А такое, Артемушкино это дите. Как выпростаешь его из поганого брюха — отдавай.
И опять какого угодно поворота ожидала Катя в разговоре, но только не такого.
— Чего-о?!
— По добру не отдашь, силком отберем, — проскрипела старуха.
От этих слов внутри у Кати все возмутилось, загорелся под сердцем жаркий огонь и облил ее всю, и словно выжег то постоянное брезгливое чувство, с которым она носила в себе ребенка Пилюгина. Эти слова оскорбили в ней что-то самое глубинное и сокровенное. Она не понимала еще, что в ней впервые шевельнулось извечное и великое материнское чувство. Катя отступила еще на шаг, выбросила вперед кулак и, со сладострастием показывая старухе фигу, на всю улицу закричала: