Печали американца
Шрифт:
— Давай поспокойнее, ладно? А то ты завелась не на шутку.
Глаза Инги чуть сузились, она усмехнулась:
— Ты боишься, что из меня опять лезет мое эпилептическо-гиперграфическо [15] — эйфористическое «я» и за мной снова придут ангелы?
— В общем, да.
— Эрик, ты же знаешь, мы с этим «я» неплохо ладим, по крайней мере в предлагаемых обстоятельствах. Ладно, братик, обними меня.
Мы по-прежнему сидели рядом на диване. Инга распахнула руки, я притянул ее к себе, чувствуя под пальцами тонкие плечевые кости. Когда я отпустил ее, она повернула голову и долго смотрела на дом за окном, потом произнесла:
15
Гиперграфия — чрезмерно многословная манера письма, с изобилием несущественных деталей
— Кьеркегор никогда ничего писал о том, что за тайна была у его отца. И очень может быть, что про нашего отца мы никогда ничего не узнаем. Я уже чего только себе не воображала, придумывала целые истории, представляла себе, как они нашли умирающую женщину или труп где-нибудь в лесах. Я даже до убийства додумалась. А вдруг у них на глазах произошло что-нибудь ужасное? Да нет, ерунда все это, папа бы не стал молчать о преступлении. Этого быть не может.
У меня перед глазами вдруг возник невысокий белый домик, торчащий как гриб на фоне расстилающихся вокруг полей, а потом я увидел, как бабушка тянет на себя крышку погреба и мы спускаемся в темноту, которую освещает лишь луч фонарика. Мне всегда нравилось, как там пахнет — холодной сырой землей. «Могилой», — вдруг проносится у меня в голове.
— А потом, четыре года спустя, она разыскивает его, они встречаются у Оберта в кафе. И еще вся эта история с Гарри, а теперь вот еще какая-то мачеха. Эрик, пойми, он мог бы сжечь это письмо, просто взять и сжечь. Вот что мне покоя не дает. А он оставил нам ключ к прошлому.
Неопознанные ключи.
Я ушел от Инги около семи вечера и, несмотря на холодный моросящий дождь, отметил про себя, что день удлинился. Закрывая за собой тяжелую входную дверь, я вдруг заметил невдалеке рыжеволосую женщину. Она шла по направлению к Бродвею с большой сумкой на плече. Я остановился, пытаясь рассмотреть ее получше, чувствуя, как в душе нарастает паника. Неужели это та самая журналистка из «Подноготной Готэм-сити», с которой я тогда столкнулся на лестнице? А вдруг не она? Опустив голову и держа раскрытый зонтик чуть под углом к себе, чтобы не промокнуть, женщина шла вперед быстрым уверенным шагом, словно человек, которого послали на важное задание.
На подходе к дому я увидел в освещенном окне гостиной скачущую вверх-вниз Эгги в розовой пижаме с кошечками и полотенцем на голове. Отрываясь от земли, она зажмуривала глаза от напряжения и плотно сжимала губы, растягивая их в лягушачью гримаску. Это были прыжки не на жизнь, а на смерть. Я надеялся, что Эгги заметит меня, когда я буду проходить под окнами, но этого не произошло, так что я, сжимая в руках портфель, устало поднялся к себе на второй этаж и, отпирая дверь, почувствовал с ужасом, что глаза мои на мокром месте. Меня грызла злая тоска. В тот вечер я долго говорил по телефону с мамой. Она жаловалась, что места себе не находит, что не может ни на чем сосредоточиться, ни почитать, ни вещи по местам разложить. Что каждую ночь ощупью ищет отца в постели, чтобы проверить, как он там, и почему-то никого не находит. Она снова говорила о его смерти, о том, как он выглядел, когда умер, о надгробии, которое хотела бы поставить на его могилу. Спрашивала что-то о счетах к оплате, а я слушал ее голос и слышал в нем уязвимость, которой раньше не было, слышал незнакомую мне дрожь. На прощание она спросила:
— Сынок, а у тебя-то как дела? Как ты, мой дорогой?
— Все ничего, держусь.
— Да уж, ты давай держись там!
Эти слова эхом отозвались у меня в голове. «Держись», — подумал я. Как будто речь идет о человеке, который висит в воздухе. И почему-то «там». Не здесь, а там, в каком-то другом месте. В памяти вдруг возник десятиклассник Дейл Планки, который повесился весенним утром, потому что опоздал на школьный автобус. Один мой давнишний пациент, мистер Д., семилетним мальчишкой обнаружил своего отца в подвале, он повесился там на брючном ремне. Мои мысли, беспорядочные, отрывочные, продолжали развиваться в этом мрачном русле все время, пока я ужинал в одиночестве, а потом, вместо того чтобы читать статью о невробиологической природе депрессии, выпил целую бутылку красного вина под какой-то фильм, который так и не посмотрел. До меня доносился шум машин с Гарфилд-плейс, хохот подростков, сбивавшихся в кучки на улице, звук телевизора из соседнего дома. К тому времени, как мое истерзанное захмелевшее «я» рухнуло на кровать, мысли о самоубийстве Сары вытеснил пронзительный голос Джини, которая визжала: «Конечно, ты у нас образцово-показательный! Ты у нас идеал! Да дерьмо ты собачье, вот ты кто!»
А я думал об отцовских реакциях бегства.
Шестого декабря 1944 года мой отец писал родителям из Новой Гвинеи:
У нас небольшая передышка, и мы вернулись к месту высадки. Льет дождь, так что сижу в палатке.
На следующий день бойцам 569-го батальона впервые доставили почту, и отцу пришло письмо от Джима, его друга по колледжу Мартина Лютера. Из-за полученной еще в школе футбольной травмы Джим призыву не подлежал.
Ларс,
17 октября 1944 года Говард Ли Ричардс скончался от ран, полученных в ходе боевых действий. Он высадился с парашютом в Южной Франции на третий день после Дня Д, [16] а перед этим два месяца воевал в Италии.
После него остались три верных товарища: Ларс Давидсен, Джон Янг и Джим Ларсен. Пиши!
16
Речь идет о 6 июня 1944 г. — дне высадки союзных войск в Нормандии.
«Я забился в какой-то угол, — писал потом мой отец, — и плакал там, пока слезы не кончились».
Тем же самым почтовым бортом он получил письмо от Маргарет, начинавшееся строками из Второго послания апостола Павла к Коринфянам: «Ибо сила Моя свершается в немощи. И поэтому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова».
Сегодня я никоим образом не могу распутать клубок противоречивых эмоций, которые терзали меня всю следующую ночь. Я не принадлежу к тем, кто верит в истории про обращения, происшедшие из-за одного-единственного события, почему-то ставшего переломным. Но я, однако же, верю в предобуславливание — когда взрывчатое вещество долго, по капле, копится, а потом достаточно одной искры, чтобы все перевернулось вверх дном. Мне было довольно одного только известия о смерти Ли. В том, как апостол Павел понимал благодать, сквозили разом и издевка и утешение. Позднее сон или, как называл его Шекспир, «смерть каждодневной жизни», [17] сморил меня, а проснулся я с чувством странного успокоения. Мне, без каких-либо сознательных усилий, удалось избавиться от бесконечных забот о вещах ничтожных. Вдруг возникло абсолютно новое ощущение свободы. И служить я стал лучше, по крайней мере, мне хотелось в это верить. Первым происшедшую со мной перемену заметил лейтенант Гудвин, у которого было высшее образование. Когда мы перелезали через бортовые поручни корабля, готовившегося перевезти нас на Лусон, он стоял на палубе, и для каждого солдатика у него были наготове какие-то ободряющие слова. Заметив меня, он сказал: «Дорогу стоику!» После этого он меня иначе не называл. Но я в то время имел самое отдаленное представление о том, что такое «стоик».
17
«Макбет», акт 2, сцена 2. Перевод М. Лозинского.
21 января 1945 г. Филиппины.
Это второе письмо. Времени на них почти нет, днем присесть некогда, а по ночам нет света.
Миранда говорила задыхаясь, настойчиво глядя мне прямо в глаза:
— Я вас очень прошу, помогите мне.
Была среда, семь часов вечера. Она стояла у моих дверей, а внизу, у нее за спиной, маячила Эгги, одетая в пижаму и толстый свитер. На щеках девочки блестели еще не высохшие слезы, к груди она прижимала куклу.
— Я пыталась дозвониться сестрам, но они не успевают приехать. А мне срочно надо…
Миранда сглотнула.
— Понимаете, мне не с кем оставить Эгги.
Она отвела глаза.
— Извините, что приходится вас беспокоить, но это действительно очень срочно. Я бы иначе не стала просить.
Я кивнул, потом спросил:
— Это надолго?
— Надеюсь, что нет. Мне надо кое-что уладить.
Я посмотрел на жавшуюся на нижней ступеньке крыльца Эглантину, которая с момента нашей последней встречи, казалось, стала ниже ростом. А может, она казалась меньше из-за своей неподвижности? Ребенок, который всегда скакал, как мячик, теперь застыл.