Печали американца
Шрифт:
Мне было не очень понятно, откуда у Эдди такая уверенность в том, что отец ее ребенка — Макс.
— Она утверждает, что по срокам все сходится и что Макс — единственный, с кем она в тот месяц была близка, — ответила Инга.
— А джазист?
— По ее словам, тогда они не были любовниками.
Для меня это звучало не слишком убедительно.
Скорее всего, мисс Блай сообразила, что тут пахнет деньгами, причем немалыми, и состряпала историю «на вынос», возможно искренне в нее поверив.
— Самое смешное, что мне она скорее симпатична, хотя в голове у нее полный разброд и шатание. Я по сравнению с ней скала — кто бы мог подумать, да? Проповедует направо-налево свое примитивное, доморощенное, по-американски глянцевое «высшее знание» — такой, знаешь, буддизм голливудского разлива для плюшевых мишек. Как же Макс все это ненавидел! Мне она поведала, что честно пыталась прочитать одну, заметь, однукнигу Макса, но ничего не поняла. Нет, ну не бред? У тебя был роман с писателем, от которого ты якобы родила сыночка, но при этом
Инга поднесла тыльную сторону ладони к лицу и прижала ее к губам.
— Ладно. Одним словом, сидя в ее квартирке в Квинсе, я не могла избавиться от чувства нереальности происходящего, настолько все в этой истории было призрачно и непонятно. Какая-то часть меня до сих пор не может поверить, что Макс мог ее, такую, полюбить, другая, напротив, не сомневается, что мог, и терзается. Получается такая гремучая смесь из стыда и боли. И есть же еще Джоэль.
— А он…
— Похож, но я бы не сказала, что как две капли. Я ловила себя на том, что сознательно ищу в нем черты Макса. Он может быть его сыном. Но если это так, то…
— А какой он?
— Довольно зажатый и необщительный.
— Сколько ему?
— Девять.
— А письма?
— Я предложила их купить.
— То есть они существуют.
— Эдди мне их показала, по крайней мере конверты, семь штук. На них почерк Макса. Но, несмотря на то что она говорила со мной откровенно и никак себя не выгораживала, я чувствую, что она мне чего-то недоговаривает об их романе и старательно обходит что-то стороной, но что именно, я не знаю.
— И ты думаешь, что это «что-то» есть в письмах?
— Говорю тебе, не знаю.
— А что ты собиралась сделать с ними, если бы получила?
— Сначала, когда я совсем потеряла голову, то думала, что просто сожгу. Теперь поостыла, так что если Эдди мне их продаст, то после нашей смерти их присовокупят к архиву Макса. Читать их я не стану, боюсь.
— Это будет нелегко, — сказал я и тихо спросил: — А Генри?
— Генри очень надеялся, что они могут пригодиться для его книги, и решил поговорить с Эдди напрямую. Он не рассчитывал, что она возьмет все ему и выложит, но попытка ведь не пытка. Мне он ничего не стал говорить, чтобы меня не расстраивалась, ведь тут речь идет о вещах очень личных. Когда Генри мне объяснял, зачем встречался с Эдди, все звучало очень убедительно. Но потом у меня появились сомнения.
Инга прикрыла глаза.
— То, что он рассказывает, похоже на правду, но я думаю, не все так просто.
Она открыла глаза и посмотрела на меня:
— Представляешь, когда он говорит о своей бывшей жене, то никогда не называет ее по имени.
— Как же он ее называет?
— Чудище. Гарпия. Суккуб.
— Суккуб?
— Ну да, дьявол в женском обличье, приходящий по ночам к спящим мужчинам для совокупления.
— Суров он к ней.
Инга кивнула и поудобнее устроилась на кровати. У меня снова закружилась голова, поэтому я откинулся на спинку кресла. С улицы донесся гудок поезда и перестук колес. Великая северная железная дорога. В детстве эти слова, обведенные в кружок, красовались на товарных вагонах. По лицу Инги было видно, что она тоже слушает.
— Как плохо без папы, — сказала она. — Папочка наш.
— Завтра мы предаем его земле, — отозвался я. — Предаем земле его прах.
Ночью я проснулся с температурой и смутным ощущением, что долго пытался ногтями открыть огромный металлический ящик. Сквозь этот недосмотренный страшный сон темная комната тоже казалась незнакомой и страшной. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, где я. Я кое-как дополз до ванной, сунул в рот две таблетки тайленола и запил тепловатой водой из-под крана. Какое-то время я бился в ознобе на слишком короткой кровати, потом в полусне слышал свой внутренний голос, словно голос постороннего человека, и смотрел на проплывающие за сомкнутыми веками переливы цветов и форм, на диковинное представление, которое мне показывали в течение следующего часа. Эти галлюцинации вполне могли быть результатом действия попавшего в организм вируса или другой инфекции вкупе с чтением на ночь отцовских мемуаров. Я то погружался в сон, то просыпался, то снова засыпал. Потом передо мной вдруг возник человек
В 1917 году Давид ушел с родительской фермы, подался на запад, добрался до штата Вашингтон, а потом попал под поезд. При каких обстоятельствах его переехало, так никто и не узнал, но он лишился обеих ног. Написал родне, попросил денег, и бабушка выслала ему не то все, что получила в наследство, не то часть, не знаю. Сколько там было? Тысяча двести долларов? Да уж никак не меньше, она дала ему в долг сумму, на которую можно было купить ортопедические протезы. Никто, разумеется, этих денег больше не видел. А то, что осталось от наследства, сгинуло в тридцатые, когда обанкротился банк. Я прикрыл глаза, чувствуя, как мои мысли куда-то уплывают. Вот картинка из прошлого: мой давний пациент, мистер Д., закатывает брючину, чтобы показать мне свой протез, и говорит: «Какой бабе это понравится?» Вот я несу отрезанную ногу к раковине в анатомичке. Вот конечности, ампутированные в операционных, в военно-полевых госпиталях. Вот госпиталь в Ираке. В голове вдруг мелькнуло имя «Иов». «Под конец жизни как-то все разом на него навалилось, — сказала мама, — как на Иова». Вот отец в день своего восьмидесятилетия: инвалидная коляска, переносной кислородный баллон, без которого он не может дышать, неподвижно торчащая вперед больная нога, слуховой аппарат за ухом, прооперированный нос, который морщится под перемычкой очков, когда отец с улыбкой обводит присутствующих глазами и произносит:
— Недавно в газете мне попалось занятное объявление: «Пропал кот. Шерсть белая с коричневым, лезет. Ухо порвано, одного глаза нет, хвост оторван, хромает на правую переднюю лапу».
Пауза.
— Отзывается на кличку Везунчик. Могли бы и Феликсом назвать.
Общий хохот. Сквозь окна в гостиную рвется сияние апрельского дня. Отец продолжает говорить.
Давид вернулся на ферму в 1922-м на протезах, с костылем. Его стало на десять сантиметров меньше, чем пять лет назад. Я видел этот дом, эти поля. Бог забыл.Эти слова сами всплыли в голове. Потом пришло еще одно: туберкулез.Я видел хибару, которую Давид построил для своего умирающего брата, Улафа, чтобы остальные не заразились. Потом они превратят ее в пристройку к дому и сделают там летнюю кухню. Я прикрыл глаза и увидел на полотенце кровь, не засохшую, коричневую, а ослепительно-алую. Мне было плохо под одеялом, голова металась на горячей подушке. Наверное, надо было положить на лоб холодный компресс, но свет в ванной, находившейся буквально в паре шагов от кровати, казался теперь немыслимо далеким. Не дойти. 1926 год Давид провел в туберкулезном санатории «Минерал Спрингз». Я был там когда-нибудь? Перед глазами возникло какое-то здание. То самое? Нет, это все-таки игра воображения. Потом Давид пропал, сгинул. Почему — никто не знал. Господи, я так устал, что все перепуталось в голове. Мне вспомнился звук отцовских шагов, совершенно особый, не такой, как у других людей. Странно, что по ритму шагов мы всегда могли сказать, кто идет. Звук захлопывающейся двери. «Ты не можешь идти по Пути, пока сам не стал этим Путем». Эти слова Будды отец выписал себе в тетрадочку. Утром Ларс Давидсен не вернулся домой. Я видел, как мать садится в машину и едет его разыскивать. «Бедный Ларс. Kjare Lars». На мне живого места нет, стонет мой внутренний голос, и я усилием воли возвращаюсь мыслями к Давиду. Кто-то из наших дальних родственников, Эндрю Баккетун, кажется, наткнулся на него в Миннеаполисе в 1934 году. Они посидели вечерком, а на следующее утро Эндрю предложил отвезти Давида «до дому», погостить, но он отказался. Эндрю рассказал об этом моему деду. Отцу тогда было двенадцать лет, и никаких воспоминаний о дяде у него не сохранилось. Лето, вся семья сидит в маленькой кухоньке за столом, покрытым клеенкой, над которым болтается полоска липкой бумаги, испещренная черными мушиными трупиками, увязшими в желтом клее. Мне всегда было страшно интересно смотреть на эту липкую спираль мухоловки. Дед слушает Эндрю. В моем воображении Эндрю, расплывчатый плод моей фантазии, почему-то в шляпе с полями. Двенадцатилетний Ларс тоже там, он внимательно слушает и видит, как отец встает из-за стола, идет через пристройку, распахивает хлипкую, затянутую сеткой от насекомых дверь и выходит на улицу. Дверь за ним захлопывается. «Он нашел себе какие-то дела в амбаре, — напишет отец в воспоминаниях, — потому что, как я подозреваю, только там мог дать волю горю, которое чувствовал».У нас не было принято плакать на людях.
В январе 1936-го в одной из газет Миннеаполиса появилась заметка о смерти человека, известного в городе под именем Дейв-Карандашник. В семье Давидсенов не было уверенности, что это их Давид, но дед Ивар занял денег на дорогу и отправился в Миннеаполис. 28 января 1937 г. Сегодня год, как папа ездил в город на опознание дяди Давида после извещения о смерти.Вспомнив эту запись в дневнике отца, я начал потеть, да так, что простыни стали влажными. Некоторое время я лежал неподвижно, потом, когда сонная одурь чуть отпустила, включил маленький фарфоровый ночник на прикроватной тумбочке, где лежали отцовские мемуары.