Печальные времена. Дамаский Диадох как представитель афинской школы неоплатонизма
Шрифт:
Однако когда государь начинает испытывать тягу к догматическому богословию, он легко может сделать свое слово последним и абсолютным. Юстиниан был непримирим к еретикам и язычникам, Хосров — к последователям Маздака. Точно так же монофизиты были непримиримы к православным, несториане — к монофизитам, ариане (в минувший уже период своего пребывания у власти) — ко всем инакомыслящим вообще. Кровь, пролитая в прошлом, никак не может быть залогом истинности выбора. Истина внеположна политике. Именно поэтому искания сопровождались духовной усталостью и скептицизмом.
Пожалуй, в раннем средневековье нет столетия, более склонного к своеобразному скепсису, чем шестое. Сирийский софист Ураний, о котором Агафий пишет как о человеке, более других византийцев приблизившемся к Хосрову, «желал поддержать так называемое скептическое учение, давать ответы по Пиррону и Сексту [47] и, наконец, внести положение о том, что нельзя знать ничего достоверного» [48] . Сами Агафий и Прокопий, чьи сочинения в большей степени, чем какие-либо иные источники, донесли до нас дух кровавого гигантизма века Юстиниана, сомневаются в возможности познать
47
Имеются в виду основатель скептического способа философствования Пиррон из Элиды (ок. 360—270 до н. э.) и Секст Эмпирик (вторая половина II века н. э.); до нас дошли два больших трактата последнего («Три книги Пирроновых положений» и «Против ученых»), гда в систематической форме излагается скептическое учение.
48
Агафий, 11.29.
49
Прокопий Кесарийский. Война с вандалами, 1.21.7.
50
См., например: Агафий, II.9.
51
Там же, 1.15.
Вынося за скобки общие вопросы, и Прокопий и Агафий обращаются к очевидности исторического действия. Они не анналисты, а историки в классическом античном смысле данного слова, ибо пишут либо об увиденном — о том, чему сами явились свидетелями, либо о том, что зафиксировано вполне достоверно. Прокопий говорит о себе: «Он полагает, что риторике подобает красноречие, поэзии — вымысел, а истории — истина» [52] Агафий идет еще дальше. Он убежден, что «писание истории является делом величайшим, святейшим, стоящим выше всякого другого занятия» [53] . Вспоминая знаменитое скептическое суждение: «Доказательство ослабляет очевидность» [54] ,— мы не можем не заметить, что история остается единственной очевидной реальностью, когда скепсис, помноженный на усталость и разочарование, делает недостоверными остальные области приложения мысли. Недоступный разумению человека промысел высших сил, по крайней мере здесь, раскрывается в течении исторических перемен. Когда-то Фалес сказал: «Мудрее всего время, ибо оно все обнаруживает»; наблюдение за его бегом для Прокопия и Агафия превращается в способ постижения природы сущего. «Ход вещей» говорит сам за себя в отличие от бесплодных во- прошаний, обращенных к их сущности.
52
См.: «Война с персами», 1.1.4.
53
Агафий, III.1.
54
См. подробный разбор этого суждения ниже, при рассмотрении философских взглядов и творчества Дамаския.
Историки приходят к различным выводам. Для Агафия, писавшего при Юстине II, пытавшемся восстановить пошатнувшуюся в результате правления Юстиниана устойчивость государства, история еще не сказала своего последнего слова. Для Прокопия, младшего современника Дамаския (а потому его мироощущение для нас более ценно), время неудержимо стремилось к концу своего существования, ибо изображенный в «Тайной истории» император, утверждавший, что он является живым законом, но рожденный от демона и названный неким монахом самим «князем демонов» [55] , вполне схож с Антихристом. Выдвинем предположение, что для Прокопия бытие мира было близко к своему исходу, предсказанному в Новом Завете, и тогда будет понятен пафос «Тайной истории» — с одной стороны, это горький упрек власти, с другой же — эсхатологический вопль ужаса, изданный человеком, неожиданно узревшим истинную подоплеку происходящих событий.
55
См., особенно, главу XII.
Со взаимоотношениями между скептическими умонастроениями и трансцен дентизмом неоплатоников историкам философии предстоит разобраться. Но не вызывал ли идеологический, политический и административный прессинг христианского тоталитаризма Юстиниана у Дамаския и его учеников вполне понятные ожидания конца света?
Неоплатоники не писали «Историй». Сущностная неповторимость исторического события, историчность бытия — все это определения мировосприятия иной эпохи. Для античности пребывание было более значимо, чем становление, а «жизненный век» был связан с единым и самозамкнутым по своей природе уделом человека, но не с местом его жизни в последовательности времен и событий. Для воспевавших неизменную и совершенную красоту Космоса неоплатоников представление о его сущностной изменчивости оставалось чуждым. Возможно, именно этому был посвящен утерянный трактат Прокла «О вечности мира — против христиан». Поэтому Академия жила как бы в ином измерении. К тому же со времен правления преемников Юлиана Отступника языческие интеллигенты были лишены возможности, а вероятно, и желания, высказываться о политических и исторических реалиях [56] Упоминавшиеся жизнеописания Прокла и Исидора свидетельствуют именно об этом. Конечно, политические события властно вторгались в жизнь Прокла, да и Марин пытался представить деятельность своего учителя в классическом античном виде: советы городам, признание благодарных граждан. Но он не говорит ни слова о реальной власти, об имевших место преследованиях христианским правительством язычников, о действительной жизненной ситуации. Все современное сглажено и завуалировано. И для Марина, и для Дамаския более интересно происходящее в их школе. Было ли это связано только с цензурными соображениями, или же ограничения цензуры отвечали мировосприятию последних поколений неоплатоников?
56
Можно утверждать, что это стало одной из причин исчезновения языческой философии и полной победы христианской культуры: за исключением краткого периода правления Юлиана, неоплатонизм не стремился перевести свой философский и богословский дискурс в план идеологии. Он не создал такой идеологии, ссылаясь в вопросе об организации политического и социального бытия на две, в общем-то противостоящие друг другу, традиции — традицию классического полиса (обычно в форме «идеального государства» Платона) и традицию римской монархии. Неоплатонизм, подобно остальным античным философским школам, в своем внешнем оформлении так и не пошел дальше создания ’, особого нрава, претендующего на образцовость,— но не более того. Христианство же создало мощную и вполне отвечающую потребностям людей той эпохи идеологию.
На наш взгляд, верно второе. Еще Ямвлих, создавая жизнеописание Пифагора [57] , не только изображал истинный «этос» философа, то есть образ его жизни, характер поведения, но и показал судьбу философии вообще на примере истории пифагорейской общины. Поначалу она вызывает к себе внимание, увлекает даже тех, кому от природы не дана способность мыслить. Однако обыватели легко путают внешний облик философа с самим философствованием, а требование практического успеха переносят даже в ту сферу, которая максимально удалена от прагматики бытового существования. В результате наступает разочарование, быстро оборачивающееся враждой. Философия — это «заговор против народа», как объявил кротонец Килон, глава древнейшего антифилософского бунта, и такое ее восприятие со стороны властей и увлеченных различными религиозными идеями обывателей довелось пережить многим интеллигентам последних веков античности.
57
Сочинение, известное под названием «О жизни пифагорейской».
Выходом в подобной ситуации становится своего рода переведение философского взгляда — отныне давно утерявший характер античной гражданской общины социум покидает поле зрения мыслителя. Зрение занято Универсумом, этой абсолютной полнотой Всего, рядом с которой значение внешнего, «государственного», бытия человека становится ничтожным [58] . Стремление Марина представить Прокла столь же образцовым гражданином Афин, каким был, например, Сократ, не может завуалировать того факта, что его учитель ощущал себя существом универсальным, а не «политическим» [59] . Что бы ни происходило с человеческим родом, Всецелое остается одним и тем же; судьба человека — не более чем язык, на котором разговаривают с ним воспитывающие, воздающие за прегрешения боги. В конце концов судьба остается загадкой, но загадкой лишь земного существования человека. Другие загадки куда важнее, ибо они ведут от «здешнего» положения дел, однажды названного Плотином «Аидом», к «тамошнему» (божественному, сверхнебесному, умопостигаемому и сверхумопостигаемому), к подлинной отчизне человеческой души, к месту, где лежат истоки и объяснение всего сущего.
58
Например, у Дамаския восточная метафора царя и царской власти, так часто употребляемая по отношению к первоначалу эллинистическими философами и еще Плотином, встречается редко.
59
Пожалуй, единственное государство, признаваемое философом времен поздней античности — всекосмическое государство душ и богов, о котором впервые сказали стоики.
Поэтому земное существование менее важно, чем внутренняя философская одержимость. В лучшем случае оно становится указанием на «то», в худшем состояние земных дел просто игнорируется. Философская память цепко удерживает прошлое — хотя бы потому, что прошлое в древности всегда почиталось более, чем неопределенное будущее. Но и прошлое теперь воспринимается через тексты, стало набором книг. Сам мир превратился в книгу, странствие по которой становится куда более поучительным, чем любые путешествия. Это не эсхатологизм, однако такое мироощущение удивительным образом соответствует массовым ожиданиям конца света. В нем конец света уже произошел; оно уже сказало «нет» реальности обыденных мнений, сиюминутных страхов и ожиданий, утерять которую так боится человек.
Можно говорить, что позднейшие неоплатоники, и Дамаский в том числе, вынужденно замкнуты на себя, что их мировоззрение вызвано чисто «стари - ковским» пессимизмом ученых, ощущающих ненужность, неинтересность того, о чем они говорят, для окружающих людей. Но особенность философии в том и состоит, что она создается не по заказу исторической реальности, а подчас вопреки ей. Важно прислушаться к словам, сказанным именно в такие периоды существования мысли, ибо приближающаяся грань небытия очищает взор, оставляя среди предметов умозрения, возможно, самое главное.
Метафизика трансцендентного
Дамаский... сохранил всю чудовищную систему, однако, так сказать, открыл ее двери и дал свободному ветру духовной жизни пройти сквозь них благодаря его доктрине Несказанного Первого Принципа, Абсолюта, который не может быть назван даже Единым. Страницы, на которых он говорит об этом в начале его «Трудностей и разрешений», входят в число наиболее впечатляющих в поздней греческой философии...