Печать василиска
Шрифт:
Не проявил, зря надеялась. Усадил на кровать, сам присел напротив, уставился немигающим взглядом, точно она не человек вовсе, а какое-то диковинное существо. И глаза у него не черные, а темно-синие, а ресницы густые, девчоночьи. Смотрел долго, у Али аж в затылке заломило от этого его взгляда. В очках ему было лучше, очки очень удачно маскировали этот его внимательный, ничего общего не имеющий с привычной рассеянностью взгляд.
– Раздевайся, – сказал, насмотревшись. – И не дергайся, больно ты мне нужна. Раны нужно обработать.
Раны обработать –
У Гришаева не было зеленки, зато была початая бутылка водки. Не жалеючи, он плеснул водки на угол полотенца и так же, не жалеючи, приложил полотенце к Алиному животу. Аля взвыла...
– Больно? – Гришаев усмехнулся. – Все-таки странные вы, бабы, существа. Когда тот урод тебя на ремни резал, молчала, а сейчас кричишь. Что ж ты, дуреха, молчала-то? – синие глаза приблизились, осуждающе сощурились. – Что ж ты раньше-то не заорала?
– Зачем? – Боль от водки почти прошла, трансформировалась в успокаивающее тепло.
– Затем, что я сначала и в самом деле думал, что вы просто так... забавляетесь.
– Подсматривал?..
– Не подсматривал, просто мимо проходил.
– Хорошо.
– Что хорошо?
– Хорошо, что не прошел мимо.
– Пройдешь тут, когда прекрасную даму негодяи всякие обижают.
– Про прекрасных дам – это, наверное, в твоих умных книжках написано?
А лицо у него красивое. Нет, не такое идеально-красивое, как у Егора, по-другому. Скулы высокие, азиатские. Сизая щетина на щеках и подбородке, наверное, колючая, если рукой провести. И брови вразлет, черные, как и ресницы. А волосы светлые, выгоревшие на солнце, давно не стриженные, взъерошенные. Что же она раньше-то ничего не видела? Панаму видела, жилетку, рубашечки пионерские, очочки безобразные видела, а лица не видела. Хорошо маскировался, умело. Сказочник-фольклорист-ботаник...
– В умных книжках много чего интересного написано, – Гришаев перевел взгляд с Алиного лица на полотенце. Белая махровая ткань пропиталась кровью, пошла некрасивыми разводами. А ведь руку он с живота так до сих пор и не убрал. – Болит еще?
– Нет, – Аля тряхнула головой, отодвинулась подальше от руки и от полотенца. Хотела было прикрыть живот покрывалом, но передумала – жалко портить хорошую вещь, хватит, что полотенце испортила.
– Я тебе свою рубашку дам. Хочешь? – Гришаев все правильно понял. – Не бойся, она чистая, даже ни разу не надеванная. Ну так что, дать?
– Дай, – в рубашке оно, конечно, удобнее, – если не жалко.
– А чего жалеть? – Гришаев встал, кроватные пружины тихо скрипнули. – У меня такого добра целый запас. Тебе какую, розовую или голубую? – он извлек из дорожной сумки разноцветную стопу.
– Мне любую. Спасибо.
– Тогда голубую, она тебе как раз под цвет глаз. У тебя глаза красивые. Знаешь?
Красивые? Глаза как глаза, самые обыкновенные, серо-зеленые, невыразительные, не то что у товарища Федора или вот даже у самого Гришаева.
– Я в ванную. Можно?
– Иди. Полотенце там на вешалке чистое. Марья Карповна как раз сегодня поменяла. И рубашку не забудь, – он сунул ей в руки голубой сверток.
Оказывается, она замерзла, оказывается, у нее зуб на зуб не попадает, то ли от холода, то ли от пережитого. А роза у Тимура не получилась, плохой из него художник, никудышный. От воспоминаний о муже холод опять вернулся, даже горячая вода не помогала. Что же ей теперь делать? Как же ей теперь дальше-то жить? Гришаев – он, конечно, защитник и рыцарь в сияющих доспехах, но надолго ли?.. Ладно, этой ночью ей бояться нечего, а дальше...
Гришаевская рубашка была длинной, доходила до колен и пахла на удивление вкусно, не дешевым «Тройным одеколоном», как она себе нафантазировала, а чем-то сдержанно-дорогим. Еще один парадокс.
– Ну, успокоилась? – он сидел на кровати, взъерошенный, без очков больше похожий не на ученого мужа, а на мальчишку.
– Почти, – в подтверждение своих слов она кивнула, аккуратно расправила завернувшийся подол рубашки.
– Я же говорил, что тебе пойдет, – он тоже кивнул, спрыгнул с кровати, протянул Але ту самую початую бутылку. – Пей!
– Зачем? – она отступила на шаг.
– Чтобы напиться. Зачем же еще? Пей, иногда водка с успехом заменяет успокоительные.
– Я спокойна.
– Я вижу. Пей!
Водка была горькой, и обжигающей, и вышибающей слезу. Водка в самом деле помогла. Тиски страха не разжались окончательно, но хотя бы ослабли. Теперь можно было дышать полной грудью, смотреть в глаза Гришаеву и даже не бояться задушевных разговоров.
Задушевные разговоры начались после третьей рюмки. Под натиском водки холод отступил, уступая место настороженной расслабленности.
– За что он тебя? – Гришаев не стал ходить вокруг да около. Гришаев хотел знать, во что ввязался.
– Не знаю.
– И давно у вас так?
– Давно. Раньше было не так плохо, – Аля поежилась. – Раньше он без ножа... только руками и плеткой.
– Значит, плеткой? – По его лицу было не понять, о чем он думает, жалеет ее или осуждает за бесхребетность и неспособность дать отпор. Рассказать ему, что она пыталась, даже нож взяла?.. Нет, не стоит. Нож – это слишком личное, почти такое же личное, как роза на ее животе. Роза, точно почувствовав ее внимание, полыхнула болью, Аля поморщилась.
– Болит? – Гришаев смотрел куда-то поверх ее головы и спрашивал скорее из вежливости. Фольклористы – они ведь вежливые, у них работа такая.
– Не болит. Почти.
– А чего не разведешься? Если он такая скотина, бросила бы его, и все дела.
– Я уже пробовала бросить.
– И что?
– Нашел. – Захотелось задрать рубашку и показать Гришаеву шрамы, старые и еще совсем свежие, и следы от сигаретных ожогов тоже показать. Не нужно все это, он и так уже видел розу.
– И сегодня тоже нашел, – он не спрашивал, он утверждал.