Печенежские войны
Шрифт:
Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернётся, то опять буравит Улеба изумлённым взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твёрдую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.
— Ещё никто не валил меня с ног, — наконец произнёс голубоглазый.
— Меня тоже, — сказал Улеб.
— Ты единственный.
— Хватит, братец, забудь, — молвил Улеб. И добавил без хвастовства: — Не
— Гм, и я себя почитал не последним.
— Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.
Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила:
— Идём отсюда. Устала я. Никакого порядка на ваших зрелищах, ни служителей, ни курсоресов. Бедненький мой, напугали кинжалами?
— Что ты, Кифа, я очень доволен! Но если ты и впрямь умаялась, идём. Завтра простимся с Киевом. Надо Улию отыскивать. И свой очаг.
Голубоглазый вдруг спросил:
— Ты действительно не из немцев?
— Росич я! Улич! Сговорились вы всё, что ли! — взорвался Улеб.
— Так о чём же лопочешь с ней не по-нашему?
— Да ну вас!.. — Улеб досадливо махнул рукой, обнял Кифу за плечи, и они побрели рядышком по тропинке к Почайне, повернули вдоль берега, удаляясь к Оболонью, где уже поднимались предвечерние дымки и таяли в синем небе. На огородах у речки волы вращали поливальные круги скрипучих чигирей. А на дальних лугах раздавались щелчки пастушьих кнутов.
— На чём мы отправимся завтра? Отыщем свой моноксил?
— Нет. Я слыхал в кузнице, будто недавно прибыли повозы из владений клобуков и Пересеченя. Готовятся в обратный путь не порожними. Можно подрядиться.
— А я видела корабль. Наш, торговый, со знаком Большой пристани Золотого Рога. — Девушка тихо вздохнула. — Анит, наверно, где-нибудь под Константинополем…
— Уж не скучаешь ли по Царьграду? — насторожился Улеб.
Кифа крепче прижалась к нему и шепнула:
— Откровенно? Да. Но останусь с тобой.
— Ваши купцы здесь не в новинку, — сказал Улеб, — уплыть с ними нетрудно, была бы охота.
— Я твоя жена?
— Да, да, да.
— Почему же прогоняешь?
— Я?!
— Бессовестный.
— Всяк у тебя бессовестный да бессовестный. Вот заладила, чудо-юдо пучеглазое. Между прочим, в Радогоще хоромы точь в точь как избушка твоего сердобольного горшечника. Не раскаешься?
— Я останусь с тобой навсегда.
Вот и дворик гончара. Пусто в нём. Хозяин и подмастерья ещё не вернулись с Подолья. Улеб прилёг отдохнуть на скамье под навесом. Кифа принялась кормить курчат, подсыпая им зерна из сита и кроша мякину. Потом подхватила коромысло с бадейками и вприпрыжку сбежала по тропинке в лопухах прямо к берегу за свежей водицей: надо кашу сварить, тесто замесить да испечь. Завтра поутру снова крутиться гончарным кругам, а какая ж работа натощак.
Улеб поднялся. Не годится, чтобы дева одна хлопотала. Он выбрал дровишек посуше из поленницы под стеной, распалил костёр меж двух камней, взял метлу, подмёл двор, сушильню почистил, поубрал черепки и щепы вокруг обжига. Кифа явилась с реки, похвалила. Приятно. Сам хорош, и жёнка у него будет не ленивая, значит, и семья ладная.
Мягко опустился вечер, серый, густой, как оседающая пыль. Зацвиринькал сверчок в приступках крыльца. Огоньки замерцали дивной россыпью до самых лесных стен, что тянулись чёрными щетинами от днепровских круч.
Далеко-далеко, за Вышеградской дорогой, под Горой, на обширной цветущей долине, разделявшей Уздыхальницу и Олегову могилу, на стыке двух речушек, занялась костровая зарница молодёжной сходки. Парни бросали венки в чистые струи Глубочицы, а девицы — в Киянку. Чьи венки прибьются-встретятся в месте слияния быстрых вод, тем и суждено ходить парой всю ночь в озорном хороводе. Вот и бегали бережками за течением за своими венками с замиранием, с трепетом, с нарочитым хохотком, гадая, который дружок или какая дружка выпадет, нечаянный или желанная.
Гой да, Рось-страна, Песня русская, Всем нам матушка Ты единая, Красно солнышко, Диво дивное.Светла и прекрасна ночь над весями. То не звёздочки-веснушки в сиреневой вышине, то отражение земных цветов, день передал их небесной тверди сохранять до утра. Улеб стоял у плетня, любовался.
И вдруг:
— Слышишь? Скачут к нам. Не скудельник с ребятами, а какие-то ратники.
И правда, простучали, прошуршали в траве копыта. Четверо всадников спешились у ограды, где Улеб стоял, подошли к нему. А коней было пять, он приметил.
— Вот ты где! — сказал один из прибывших. — Узнаешь?
Улеб внимательно оглядел рослых воинов, покачал головой, обронил:
— Не припомню чтой-то. Обознались вы.
— Тебя, брат, нельзя запамятовать. Собирайся. Поедешь с нами. Мы тебе и коня под седлом прихватили.
— Вот как! — Улеб скользнул взглядом по широким ножнам, что висели у бедра каждого, крикнул Кифе по-эллински: — На гвозде у изголовья! Сама же запрись!
Незваные гости моргнуть не успели, как смуглянка метнулась в избу, снова выскочила на крыльцо, бросила юноше его меч, опять юркнула за дверь, приникла изнутри к слюдяному окошку.
— Повтори-ка, — сказал Твёрдая Рука, — зачем пожаловали?
— Не балуй, собирайся. Великий князь тебя требует.
— Князь?! И в глаза-то меня не видывал. Нет, не знаю я вас, не верю. Убирайтесь.
— Не дури, тебе говорят.
— Почему с оружием заявились? Этак я не люблю.
— Мы же гриди! Ты что, с неба свалился? Мы дружина его.
— Да как будто похожи… На что я великому понадобился? Обознались вы, не иначе.
— Ну, брат, всяких встречали, а такого ещё не бывало, — загалдели воины, — где это слыхано, чтобы с княжескими гонцами пререкались да наказу владыки перечили!